Евгений Воеводин – Крыши наших домов (страница 19)
И все-таки мне легче сейчас, словно бы Майя Сергеевна приблизилась ко мне. Ребята, конечно, ничего не сообразили, они-то считают, что если пограничник кем-то интересуется, то это по службе.
Секретарем сельсовета оказалась пожилая женщина. С ней вместе мы идем в сельсовет, она выкладывает передо мной на стол десятки паспортов с заложенными в них пропусками. Но мне нужен один. Вот этот. Александр Алексеевич Чугунков, год рождения 1948, место рождения село Новая Каменка, русский, невоеннообязанный, прописка ленинградская. Паспорт Чугункова пестрит лиловыми штампами «принят-уволен». Их двенадцать, этих штампов. Последний раз он уволился три месяца назад из управления капитального строительства. Пропуск на проезд в погранзону, в село Новая Каменка, по месту жительства матери Е. Д. Чугунковой, выдан сроком на шесть месяцев.
— Вы Александра Чугункова знаете? — спрашиваю я у секретаря.
— Сашку-то? Рядом живет, с малолетства знаю. Сейчас проходила мимо — пьяный на крыльце песни поет.
— Раз песни поет, — значит, веселый человек.
— Как же, веселый, — усмехается она. — Вчера кошку из отцова ружья убил. За что, спрашивается? Веселый. У матери, у Екатерины, с утра до вечера слезы не просыхают.
— Пьет?
— Кто его знает, что он там, в Ленинграде, делает. Пьет, наверно. Матери пишет: денег давай, не то помру с голоду, а приехал — все на нем заграничное. Хошь, говорит, тетка, я те кальсоны свои покажу? У меня на кальсонах сзаду бирка есть, что из самой Англии. Это мне-то, пожилой женщине!
— Поглядеть бы на него, — говорю я.
— А он в клуб собирается. Музыка там и танцы. Да чего глядеть-то? Пустое место, а не человек.
Если бы я мог предположить в ту минуту, как тесно моя собственная судьба уже переплелась с судьбой незнакомого мне Александра Чугункова и еще нескольких людей, о существовании которых я даже не догадывался, многие события повернулись бы тогда совсем иначе. Но об этом после, я не хочу забегать вперед.
Когда я вышел на площадь, к школе направлялась большая толпа, и впереди шагал Иманов в сбитой на затылок шляпе. Увидев меня, он приветственно помахал рукой и первым начал подниматься по ступенькам. Я тоже поднялся и очутился в школе.
Странно: все мы с легкостью покидаем школу. Проходят годы, воспоминания тех лет пронизывают нас, начинает тянуть к школьным друзьям, и встречи с ними всегда радостны и печальны одновременно, потому что любое хорошее воспоминание печально тем, что оно уже в прошлом. У меня защемило сердце, когда мы вошли в класс, обыкновенный класс, и я увидел доску с надписью мелом: «Да здравствует 1 Мая!», и цветы на подоконнике, и белые парты. «Почему белые?» — удивился Иманов. Я тоже впервые видел белые парты. У нас были черно-коричневые.
— Это красивее и гигиеничнее, — объяснил кто-то Иманову. — Чище.
— Запомню, — кивнул Иманов. — Приеду домой — к министру пойду, скажу: учись, давай белую краску. Скажу: очень красиво и чисто — белый стол.
Они пошли смотреть кабинет физики, я остался один. Я пытался представить себе здесь Майю Сергеевну. Вот она входит в класс, и ребята встают, гремя крышками парт. Она подходит к этому столу, кладет на него портфель... «Здравствуйте, ребята!» Нет, я не могу представить себе это, я же не знаю, какой у нее голос. Поправляет рукой сползающие на глаза волосы...
Почему она живет здесь одна? Молодая, стройная, красивая. И ее присутствие здесь — может быть, это бегство от самой себя? Или все проще: окончила институт, положено отработать три года по распределению, вот и все. И потом — почему одна? Она уехала в город, и может быть, там есть кто-то, кого она любит и кто любит ее. Откуда я знаю, почему она уехала в город!
В коридоре голоса — все уходят из школы, идут в клуб. Там уже танцы, девушки стоят вдоль стен, парней не хватает на всех. Играет радиола. Душно, пахнет духами и разгоряченными телами — после свежего воздуха улицы духота перехватывает горло.
Я сразу замечаю Чугункова. Он в сине-желтом свитере, джинсах и туфлях, таких остроносых, что, кажется, ими можно проткнуть человека. Сзади на джинсах — яркая нашлепка, название фирмы. Чугунков не пьян, он, что говорится, вполпьяна, но взгляд мутный, и глаза воспалены. У него нездоровое серое лицо («Невоеннообязанный», — вспоминаю я), и жидкие, давно не стриженные волосы липнут ко лбу. Никогда не подумаешь, что ему двадцать лет.
Иманова встречают аплодисментами, он кланяется. «Спасибо, спасибо». Потом начинает хлопать сам. Я не останусь на вечер. Я шепчу Михаилу Михайловичу, что машину за Имановым пришлю к 22.00. Мне надо на заставу. Мне действительно надо на заставу — я не спал уже тридцать четыре часа, а ночью опять на границу — до утра...
Но Чугунков не выходит у меня из головы. Нет, вроде бы все в порядке у него — и пропуск в погранзону, и паспорт. Вот только штампы — «принят-уволен». Что-то много их, этих штампов. Летун этот Чугунков. А мутный взгляд и штаны из Лондона ни при чем. Я не очень-то люблю бессмысленную подозрительность. И все-таки уже на заставе, в канцелярии я долго гляжу на телефон. Звонить? Не звонить?
Звонить!
Оперативный дежурный переспрашивает фамилию, видимо записывает: «Не спешите... Чугунков Александр... Как по батюшке?» Потом удивленно говорит: «А вы знаете, наряд, который проверял документы при въезде в погранзону, тоже обратил на него внимание».
Ну и денек выдался — солнце светит вовсю, и теплынь, даже не верится, что всего две недели назад по озеру плавали нерастаявшие льдины. Прав Шустов с его приметой: если лебедь летит рано, весна будет жаркой. Она не пришла, она нахлынула, и странно видеть по-весеннему голые ветви. Почки на деревьях еще не лопнули, но рощи стоят, словно подернутые легким зеленым туманом.
Вдоль границы движутся странные пахари. Один солдат верхом на лошади, с автоматом, закинутым за спину, другой — без ремня, ворот гимнастерки расстегнут, но автомат тоже за спиной — ведет плуг. Лемех выворачивает черные комья тяжелой, пропитанной дождями земли. Эта пашня не взойдет зерном, не отдаст за труд ни одного колоса.
А на валуны солдаты носят землю носилками. Ребята разделись до пояса, им жарко, и все равно, я знаю, с какой жадностью они ловят солнце своими плечами, грудью, спиной. Они истосковались по солнцу и теплу, зимой здесь морозы выдались под сорок, рассказывали мне. «Гусева нет, — жалеет кто-то. — Мы бы его вместо бульдозера приспособили».
Я не выдерживаю. Я раздеваюсь сам, и солнце дотрагивается до меня. Чудесное ощущение силы владеет мною сейчас. Тяжести носилок я не чувствую — ее просто нет. Мой напарник Павел Надеин едва поспевает сзади, приходится подгонять его. «Шагу, шагу, сержант!» Что-то долго копаются ребята с лопатами. Мне хочется самому схватить лопату — скорее, скорее, — но после носилок хорошо постоять, подставив солнцу лицо. Какое оно хорошее, солнце! И ветерок очень кстати сейчас, теплый, южный, разогретый где-нибудь в Индийском океане или над песками Аравии.
Скорей, скорей!
Сбросить землю с носилок — и обратно, по камням, чувствуя под ногами их тысячелетнюю твердь. Ветер в лицо, он обволакивает тебя всего, и усталости как не бывало. И солнце тоже в лицо — хорошо, оно сразу же сушит пот. Ага, уже мокрый! Сколько времени прошло? Час или два? Я дышу тяжело, пот заливает глаза, но все равно — скорее, скорее! А полоска земли на камнях вроде бы и не увеличивается.
Когда появляется Чернецкий, я смотрю на него как на человека из другого мира. Чистенький, наглаженный, свежевыбритый, он какой-то ненужный здесь. На меня он тоже смотрит с изумлением.
— Раздевайтесь, Кирилл Петрович!
Он отзывает меня в сторону. Он разглядывает мою волосатую грудь так, будто увидел орангутанга. Он даже запинается от волнения:
— Товарищ капитан, вы же офицер...
— Ах, вот оно что!
Я хохочу. Дорогой мой, я прежде всего человек, и в жизни, право, так мало таких дней, что грех их упускать. Он смущен. От него тянет одеколончиком, у него ослепительно белый подворотничок.
— Раздевайтесь! — уже требую я.
— Товарищ капитан...
— Раздевайся, — говорю ему. — Ни черта ты не понимаешь!
Он начинает медленно стягивать гимнастерку. Еще через две минуты он тащит вместе со мной носилки. Мои руки налиты тяжестью, но это приятная тяжесть. Как долго копаются ребята с лопатами! Чернецкий ждет, пока нам нагрузят носилки, подставляет лицо солнцу — ага, и тебе хорошо, чудак ты человек!
— Чего вы копаетесь? — вдруг недовольно говорит он и отбирает у Шабельника лопату. У него мокрая спина, и от него уже не пахнет одеколончиком.
Скорее, скорее...
Шустов зашел ко мне вечером. «На огонек», — сказал он. Мы редко видимся, он все последнее время проводит на стрельбище. Я собирался лечь спать, хоть два часа поспать спокойно, но вот пришел Шустов.
— Проводили гостя?
Да. Иманова проводили честь по чести, и — сердце не камень! — сменил он гнев на милость, помирился с сыном. Прощаясь, они долго стояли, обнявшись, и счастливее Андрея не было человека на всем белом свете. Иманов увозил наш подарок — маленький, искусно сделанный красно-зеленый столб с Гербом СССР.
Я лежал, блаженно вытянувшись, а Шустов сидел возле моей кровати. Я видел, что он пришел не просто «на огонек», что он крутит и что-то недоговаривает. Я не торопил его. Приятно было побыть вдвоем. Все равно он выложит, зачем пришел.