Евгений Цветков – Творческие работники (страница 7)
Иван Александрович поглядел на часы. Четыре часа дня. А за окном густой вечер, темный, мятущийся мрак… Мда. В дверь неслышно вошла секретарша.
– Иван Александрович, – мяукнула она низким голосом, – такая жуть на улице. Вы не подвезете меня?..
«Кошка, – подумал шеф. – Пантера. Ишь глаза какие… так и светятся».
За окном вновь раскололось все, и трещина ослепительно засияла. У секретарши волосы встали дыбом, и явственно слышал Иван Александрович, как она нервно фыркнула, сузив острые зрачки… Края трещины с грохотом сошлись…
– Конечно, подвезу, – сказал Иван Александрович непринужденно.
Она благодарно изогнула спину и, зажмурив чуть глаза, ласково мурлыкнула:
– Спасибо. А я так боялась, – качнув бедрами, вышла на неслышных мягких лапах.
«О Боже», – мысленно вдруг застонал шеф и понял, что ему очень хочется погладить эту ручную толстую кошку…
* * *
К вечеру стало холодно. Тучи не разошлись. Наоборот, они теперь плотно укутали город, легли на него тяжелым, сырым, толстым войлоком. И безрадостно повисла в воздухе мелкая пронизывающая морось. Ветер почти стих. Только иногда еще вдруг вздыхал город, и холодный воздух катился, обдавая вас пронзительно и мокро.
Сегодня раньше обычного зажглись фонари. Люди черным, смазанным месивом текли ручейками во все стороны. Истерично визжали тормоза. Автомобили всхрапывали и с шумом, расплескивая воду, бежали, отражаясь в ней. Мчались по темным мостовым, теперь напоминавшим реки, где в черной, тусклой воде горят огни.
Погодка была нерадостная. Холодно, сыро, неуютно.
Невысокий, пожилой человек, казалось, хотел сам в себя втиснуться, так, видно, было ему зябко в легком старом плаще.
Это был служитель из крематория. Он торопился, спешил, подталкиваемый ясным, сильным желанием. Как мотылек, летел он на невидимый свет. Летел, чтобы еще раз стало тепло и разлилась по жилам горячая слабость. Зашумела, постукивая, кровь в голове, стала жидкой, быстрой, и, подхваченные алой, горячей волной, взлетели мысли и растворились. И стало на душе покойно, уютно… Одним словом, спешил служитель в забегаловку. Не путайте с рестораном, кафе… Совсем это не то.
Спустился в низкий, дымный, душный подвальчик. «Винный автомат» гласит проржавевшая местами вывеска. Металлический жетончик – и вот уже полилась мутноватая, цвета испитого чая, струйка жидкости к тебе в стакан. Дешево и сердито… Да разве в этой струйке дело…
Отстойники человеческих эмоций. Город был предусмотрителен. Они его когда-то построили, они могли и разрушить. И быстро, ловко гигантский паук плел из каменной паутины узелки, тысячи узелков, коконов, в которых, вялые от горячей, мокрой духоты, ползали темные фигурки и жужжали предсмертно. Томно жужжали. О чем только не жужжали…
Но это вечером, особенно таким холодным и сырым. А днем, с утра здесь все по-иному. Молчаливые фигуры в длинной очереди. Ни слова. Тишина. Автоматы рыгают дешевым портвейном. И озлобленные, с трудом удерживающие озноб хомосапиенсы – быстро пьют. Молча, чтобы подхлестнуть себя и снова, который день, схватиться с каменным пауком. Пройти, не страшась, по его ревущим, как канаты под ветром, бетонным паутинам. И не задохнуться, не ошалеть в чаду и грохоте гигантского лабиринта, растянутого по земле, в котором мечется безжалостное каменное чудище, высасывая у жертв последние мысли, душу…
Стоп! Служитель попался. Вот он нырнул по скользким ступенькам вниз, толкнул дверь. Готово! Дверь захлопнулась. Он – внутри. Еще не понял, что с ним, но вот-вот поймет и зажужжит в липкой паутине…
– …Да, на твоей работенке, Нил Нилыч, не соскучишься, – приятель открыл рот с редкими, через один, гнилыми зубами и захохотал. – Душевная у тебя работа. Упокоиваешь души. Тело горит, а душа к солнышку…
– Гори, гори ясноооо… – заревел пароходным гудком кто-то рядом и захлебнулся.
– Я не жгу, – пробормотал служитель, вдумчиво сопя над кусочком рыбки. – Автоматика все делает.
– Я и говорю, – ласково зашлепали мокрые губы второго соседа. – Автоматика – это все! Скоро все будет автоматическим. Скажем, пережрал, нажал кнопку, а автомат блеванул за тебя…
– Паразит! – завизжало в углу. – Сволочь!!
Огромный верзила брезгливо, двумя пальцами вел за шиворот занюханную фигуру, напоминавшую груду лохмотьев, от которой несло чем-то кислым и мочой. В углу еще повизжало и смолкло. Лохмотья выбросили на улицу. Дунул ветер, и оборвал паутину, и унес кокон с пустой, давно высосанной мухой.
– Ну, расскажи, Нил Нилыч, кого сегодня сжег, душегубец ты наш, – и полезли, потянулись, как лопух к спящему, мокрые дряблые губы.
Служитель отодвинулся и, выплюнув косточку, вытер пальцы бумажкой.
– Еще по одному? Чего-то у меня, братцы, нервы расшалились.
– Что, покойнички в огненных гробах прилетать стали? – спросил приятель и зазмеился улыбкой в тонких изгибах костистого лица. Гнилые редкие зубы его на мгновение выступили, как частокол в ночи.
Мокрые красные губы с другой стороны одобрительно зашлепали.
– Смеешься, – сказал служитель, – а иногда такая жуть возьмет. И тебя в ящик, как апельсины, забьют гвоздиками и под музыкальное сопровождение в эту пасть крематорскую. Кнопочку нажал – и поехал вниз. Пшшш – и кучка пепла. Автоматика. Энергетика. А… где человек? Ведь был, был же человек?! – Нил Нилыч одним духом хватанул стакан.
Костистое лицо горестно обтянулось и закачалось из стороны в сторону. Губы второго соседа скорбно и дрябло повисли, как приспущенный флаг…
– Был! – решительно сказал Служитель. – И нет! Как же так? Был чуть- чуть, а нет – навсегда… Навсегда тебя нет!! И птичек не будет, и не выпьешь, не вздохнешь воздуху… Как засвеченная пластинка – черно и себя не помнишь…
– Брось ты эту философию, – сказал костистый. – Живем пока, и слава Богу. Не торопись помирать, еще успеешь и поплакать над собой, и подумать… А пока живешь, чего отравлять себе жизнь раньше времени. Тогда с детства надо рвать на себе волосики, что станешь старым, и импотентом, и мама любить не будет, и вовсе ее не станет… А кто рвет, кто?
– Никто, – меланхолично шлепнули Губы.
– Вчера привезли чудака и похоронили, – Служитель впал в задумчивость и теперь говорил как будто про себя, внутрь глядел. – А сегодня пришел другой чудак и говорит: неправильно похоронили. То ли не того, то ли зря похоронили. Давай, говорит, крути обратно. А обратно нельзя. Все. Под музыку в последний путь, и черным дымком к солнышку душа…
– Что такое душа? – прохрипело за соседним столиком: – Фикция. Неземное существование… А на кой нам… оно сдалось? Немати…терьяльность эта. Липа, обман и все. Смотри, говорят, Вася, понюхай, а пить не моги! – Голос еще похрипел, но уже неявственно, и смолк. Запись кончилась.
– Душа… – Губы мечтательно-сладко и радостно сложились. – Эх, иной раз воспаришь, летишь, и хорошо. И Боженька кивает. Лучики от солнышка. А оно, как пряник, висит… А наша жизнь, что в ней? Пьешь да разглагольствуешь…
– Да брось ты эти песни, – озлилось вдруг костистое лицо. – Придешь выпить, как человек, так не дадут. Душа, – проблеял он злобно, передразнив Губы. – Что ты, мокрая, дряблая, образина, в душе понимаешь?
Губы обиженно повисли, но не возразили. Служитель снова опрокинул одним духом и заговорил, как бы продолжая.
– …А мне и самому они не понравились. Этот толстенький все крутился, крутился, маячил. А родственники, правда, все в черном, вроде по высшей мере, а какие-то они, – он понизил голос до шепота и оглянулся, – ненатуральные были. Как куклы заводные. Жуть взяла…
– Меньше, Нилыч, пить с утра надо, – грустно сказали Губы.
– Дурак, – обиделся Служитель, – это вечером было.
– Я и говорю: меньше надо. А то до вечера так наберешься, что собственная жена стиральной машиной покажется…
– Гы, гы, гы… – загоготал костистый.
Служитель даже не улыбнулся.
Губы обиделись пуще прежнего.
– Не любите вы меня, не уважаете. И уйду я от вас…
– И катись, – добродушно звякнул костистый.
– И покачусь…
– И…
Жужжало в маленьком коконе. Тысячи отстойников для чувств. Каменный паук стремительно, неслышный в ночи, наклонялся и припадал. И еще одну пустую, высосанную жертву уносил ветер. И еще ярче, ликуя, вспыхивали немигающие желтые глаза. И только вверху кто-то обманутый лил печальные слезы, тяжело вздыхая холодным мокрым ветром. Темная, жаркая толстуха давно превратилась в скорбную вдову, оплакивающую потери, себя. Страсть угасла. Город ее бросил, насытив себя, остыв и затвердев прохладными мускулами. Текла вниз, моросила безрадостная темная вода и, растекаясь, отражала в глубине огни. Летела жизнь по блестящим асфальтовым рекам. Отгородила себя стенками. Тепло в машине и уютно…
Иван Александрович ехал не спеша. Рядом лениво растянулась на сиденье большая, толстая рыжая кошка. Потрескивая, пробегало по ней электричество голубенькими огоньками, и оттого хотелось самому зажмуриться и, мурлыкнув, потереться о мягкую, бархатную шкурку… Да что говорить…
«Губят нас женщины», – думал Иван Александрович и тихо насвистывал себе под нос, довольный погибелью своей.
Дворники работали, неторопливо поскрипывая. Вправо-влево. Капли оплывали в ярких снопах встречного пламени. Бездумно катились глазастые, темные машины. Движение – значит, жизнь. И вспыхивали холодным огнем кошачьи глаза в ответ. Острые зрачки лениво щурились от пролетающего мимо света.