Евгений Старшов – Схватка за Родос (страница 40)
Мизак-паша понимает, что это конец. Несмотря на то, что большая часть войска цела, оно уже не будет сражаться. Тысяч шесть он уже положил под Родосом, сколько сейчас полегло — неведомо, но явно, что много. Пятнадцать тысяч тяжело ранены или изувечены в прошлых битвах — и теперь к этим надо прибавлять новых. Также есть много больных и легкораненых, обслуга и моряки не в счет. Кораблей много пожжено…
Османов секут, словно траву, и многие обращают оружие против своих товарищей, если те стоят на пути, мешают бежать от христианского меча! О, позор, о, горе!
— Стойте, сыны позора! — вопил Мизак, пытаясь остановить общее бегство. — Вспомните, что говорит Пророк — да благословит его Аллах и приветствует! Он говорит, что те, которые повернутся спиной к неверующим на поле битвы, навлекут на себя гнев Аллаха. После смерти их пристанищем будет геенна! Вы хотите оказаться там, заслуженные янычары великих падишахов Мехмеда и Мурада? К чему покрыли вы седины свои позором, а души обрекли геенне? О, если старые выжили из ума, к чему другие, молодые львы ислама, подражают им в их безумстве? Родосские кяфиры ослаблены и истощены, их вождь пал — еще малое усилие, и мы восторжествуем над этим домом неверия!
Но никаким словам не остановить бегущую армию, и Мизак-паша отлично это понимает. И уже не о ней забота, не о позоре все мысли, не о будущей шелковой удавке, нет. Паша сам в животном страхе, как бы свои не потоптали да христиане не зарубили! Бежит паша вместе со всеми, а христианские конники, словно карающие ангелы, продолжают избиение и гонят турок до их лагеря.
Там нехристи даже не пытаются закрепиться и отходят к побережью, ближе к кораблям, оставляя все — орудия, боеприпасы, казну. Там все скопище останавливается, хотя кое-кто в панике лезет прямо в воду, кто-то — на корабли, и в их числе Мизак со своим штабом.
Как сокрушается достопочтенный Али-бей! Не о гибели людей, не о позоре султанской армии — о потере всего скопленного непосильным трудом во время своего пребывания на Родосе. Там и многочисленные взятки и вымогательства, и доходы от продажи пленных в Малую Азию, и еще много чего… было. Теперь все в руках неверных!
Действительно, иоанниты даже и думать не могли о том, чтобы добить врага, столкнуть его в воду: против стольких десятков тысяч людей это было немыслимо, да и сами христиане были малочисленны и переранены. Оставалось захватить богатые трофеи — сундуки османских полководцев, великое знамя султана, доспехи, оружие.
Взяли часть драгоценного пороха — остальным подрывали чудовищные вражеские орудия, которые нельзя было взять с собой, ибо оставалась возможность того, что турки, вернувшись, примутся за старое. Уничтожили литейню, чтобы больше не плодила огнедышащих монстров.
Возвращение в Родос было, конечно же, триумфальным. Прежде чем осудить то, что далее сделали рыцари, брезгливому читателю следовало бы побыть на их месте эти два с лишним месяца. Достаточно вспомнить борьбу за обезглавленное тело де Мюрата, и прочее. Короче говоря, возвращаясь в крепость, каждый воин нёс на копье нанизанную голову турка. Нестройно, но громко, хриплыми голосами, ошалев от восторга большой победы, латиняне пели хвалебный гимн Господу, восходящий еще к святым Амвросию и Августину:
Зрелище величественное и страшное. Бок о бок едут израненные Торнвилль и Ньюпорт, весело переговариваются, на их копьях — тоже турецкие головы, причем у сэра Томаса — женская. Жалеют, что не хватило сил скинуть врага в море.
— Напьюсь сегодня вдрызг, — гудит Ньюпорт, — как Бог свят! Интересно, жив ли старый Грин. Я видел, как он сражался.
— Был жив. Пламптон с Даукрэем сильно ранены.
— Что? Плохо слышу!..
Торнвилль повторил, но все его мысли были, конечно же, об Элен. Вот он сейчас ее найдет. У него за пазухой какие-то ценные побрякушки — порадует ее, может быть, если она не побрезгует… Они обнимутся, он припадет своими губами к ее коралловым устам… Неужели конец турецкому ужасу?.. Д’Обюссон жив ли? Жалко, если умрет, он же обещал поженить их… Элен, прекрасная, божественная… Счастье его…
Он думал о ней, как о еще живой. Она же лежала поверх груды камней, смотря остановившимся взором карих глаз в безоблачное родосское небо, а ее грудь была безобразно разворочена большим рубленым куском свинца из тяжелого турецкого ружья. Нет, читатель будет избавлен от мелодраматической сцены последних слов и поцелуев, агонии и мирной кончины дамы де ла Тур на руках любимого. Ничего этого не было и быть не могло, ибо смерть от такого снаряда, да еще задевшего сердце, была практически мгновенной.
Нет, сцена была еще более душераздирающей, когда Лео, наконец, нашел Элен. Бросившись к ней, он пал на колени, прижал голову к ее груди в тщетной надежде еще услышать стук бьющегося сердца. Не услышав ничего, с воем упал на труп любимой, вцепившись в еще не остывшее тело, и истерически рыдал — долго, очень долго, так что случайным свидетелям было просто жутко. Мужское горе страшно в своем крайнем выражении…
Ньюпорт был в растерянности. Осторожно обойдя полузасыпанное рухнувшей частью стены тело некоей монашки, сэр Томас осторожно похлопал Торнвилля по спине, но тот не реагировал. Богатырь попытался поднять его, оттащить от Элен, но все напрасно: Лео столь судорожно вцепился в нее, что поднять их можно было только вместе. Ньюпорт было сделал это, но потом отпустил страшную пару — живого, но безумного и спокойную, но мертвую — обратно. Богатырь развел в растерянности руками, в самом деле не представляя себе, что надо делать.
— Отдери его руки, — тихо посоветовал кто-то, на что Ньюпорт сначала попросил повторить громче, а когда наконец расслышал, то грубо ответил:
— Сам попробуй, советчик! Вцепился так, что, по-моему, руки свело.
— Давайте все попробуем…
Торнвилля с силой оторвали от Элен. Лик его был страшен: безумные глаза выпучены, лицо и борода в крови любимой, рот перекошен, а зубы стучат. Уж на что силен был Ньюпорт, а и тот еле-еле удерживал его.
— Надо позвать священника, чтоб окропил святой водой и почитал на изгнание беса, — предложил кто-то, но на него дружно зашикали — какой, мол, бес. Любимая же погибла!
— Слушайте, народ, — изрек сэр Томас, — я ведь его скоро, пожалуй, и не удержу. Свяжите его, да доставим в госпиталь, там, поди, разберутся, что с ним делать!..
Извивавшегося Торнвилля, даже пену изо рта пустившего, связали, и Ньюпорт, взвалив его на плечо, понес в госпиталь, а про себя удивлялся, как это такое могло произойти… Неужто и в самом деле есть любовь, способная довести до такого состояния столь крепкого бойца и гуляку?.. Это же не слизень Пламптон, бичующий себя в тоске по своей Джоанне, которая наверняка ему уже целый букет рогов навертела!.. Человек мрачный, свирепый, зачастую грубый, Ньюпорт почувствовал, как и в его душе шевельнулось что-то похожее, давно забытое средь битв, попоек и веселых греческих шлюх… Жила же в селе веселая гусятница Энни… Но суровая родня предпочла сделать из него, младшего сына, которому ничего из наследства не светило, воина-монаха, иоаннита, славу рода, которым можно было похвастаться перед соседями и содержание которого им отныне ничего не стоило… И так он оказался на Родосе — пил, буянил, хулиганил, сквернословил, прелюбодействовал с гречанками, словно не монах он, а типичный английский сквайр, забавляющийся от сельской скуки. И ему все с рук сходило, хоть в глубине души он надеялся на то, что его в конце концов разжалуют… Но слишком нужен был воинственному ордену столь искусный боец, а теперь еще и артиллерист… Впрочем, что ж он о себе?.. Вот друга жалко. Что ж он, до конца жизни помешался?.. Посмотрим…
Так рыцарь Лео Торнвилль в момент величайшего торжества родосцев попал в госпиталь под надзор санитаров, израненный и обезумевший. Но эскулапам пока было не до него, им нужно было спасать от смерти получивших тяжкие физические раны, до эмоциональных руки пока не доходили. Консилиум врачей с горечью констатировал, что, по крайней мере, одна из ран магистра д’Обюссона — смертельная, и следующий день, казалось, подтвердил их худшие прогнозы. Все жители города Родоса знали, что великий магистр прощается с жизнью, которой он пожертвовал за них, и поэтому праздник великой победы обратился, по сути, в день великой скорби.
Во всех храмах служились молебны во здравие великого магистра и прочих, в злой сече пострадавших, и об упокоении убитых. День и ночь дежурили у одра тяжело раненного посеревший от забот летописец вице-канцлер Каурсэн, легко раненый секретарь Филельфус и опытнейшие орденские лекари. Временами магистр впадал в забытье, и казалось, что уже начинается агония. Д’Обюссон дышал тяжело, хрипел, рана напротив легкого не затягивалась и кроваво пузырилась. Испарина покрывала его восковой лоб, но всегда, как только ему становилось хоть немного легче, он еле слышно спрашивал:
— Что турки?..
— Так и не пришли в себя, — ласково говорил Каурсэн. — В полном замешательстве… Слышишь, господин? Тишина! Нет обстрела. Много пушек повредили наши… Три тысячи пятьсот вражьих трупов насчитали, жжем потихонечку.