Евгений Шварц – Предчувствие счастья (страница 11)
23 октября 1953 г.
В музее Алешу любили далеко не все. Но как у людей сильных были и у нее приверженцы страстные, горой за нее стоящие. И ссорились они, и музей то и дело разделялся на враждующие стороны. И каждая тянула Каплана на свою сторону. А он, спокойный, а главное, обезоруживающе обаятельный, чуть ленивый, чуть беспечный, стоял над сражающимися сторонами. При всей отуманенности моей я замечал, что меня занесло на участок, где сдвиги пластов особенно наглядны. И трудно было не заметить, когда рассказывали о приеме во дворце двух американских анархистов, приговоренных на родине к двадцати годам тюрьмы и высланных в обмен на кого-то в РСФСР. Случилось это все до нашего приезда. Голод в Петрограде был еще очень силен. Тем не менее анархистам решили устроить прием в Музее Революции. И вот в этот высокоторжественный день к Михаилу Борисовичу прибежал самый старый из дворцовых лакеев. «Михаил Борисович! Что они делают! На приемах столы покоем накрывают, а они — глаголем! Разрешите мне распорядиться!» И, получив разрешение, распорядился. Добыл у коменданта хрусталь и фарфор, и белоснежные салфетки, и скатерти и священнодействовал — разносил, сияя, морковный чай с леденцами. Прислуживал старым народовольцам, анархистам, наслаждался. Самый музей занимал комнаты, выходящие окнами в сад. Производил он впечатление не слишком сильное, казался суховатым. Не хватало вещей, а было слишком много фотографий и плакатов. Впрочем, экспозиция музея все время менялась, из-за чего и происходили главные бои среди сотрудников. И я поглядывал и любовался. А жизнь несла и несла.
24 октября 1953 г.
Я решил начать учиться заново и пошел да и поступил в Институт восточных языков — дело по тогдашним временам простое. Со мною сердито, даже несколько брезгливо поговорил сидевший за письменным столом человек с седыми висками. Он спросил, на какие части разделяется Коран, и тут я впервые услышал, что на суры. Но в общем мои ответы удовлетворили его, и он велел мне идти в мандатную комиссию. Но я не пошел. Я почувствовал, что не овладеть мне и этой наукой. Но тут же устроился в студенческие артели грузить уголь. Грузили мы в порту, и я был поражен, почувствовав, как худо слушается тачка — как велосипед, когда едешь в первый раз. На деревянную высокую эстакаду уголь подавался краном, и мы в тачках по доске везли его к железнодорожным путям. И вот колесо тачки упорно съезжало с доски, и мы учились править тачкой. И научились. Четыре часа работали мы на эстакаде, четыре — в трюме, а потом шли домой, ночью, впрочем, совсем светлой, пешком. Уголь долго не отмывался. Глаза казались подведенными. Работали мы и в депо Варшавского вокзала, подавали колеса под ремонтируемые вагоны. Вернее, в мастерских дороги. И мы там обнаружили в траве поворотный круг и починили его — точнее, выпололи вокруг него траву и смазали его маслом, — и так перевыполнили норму, что бригадир пришел в некоторое смятение.
25 октября 1953 г.
Для заработка стали мы играть в Загородном театре, где когда-то были казармы. Саша Кроль, режиссер молодой, с шапкой белых волос, худым лицом, светлыми глазами, полными губами вел это дело, или само оно ползло, да ползло — трудно сказать. Публика шла туго, хотя выступали в программе все тогдашние эстрадные имена — и Матов, и Светлин, и Гибшман. Петров и Горбачев напудренные, в черкесках или кафтанах, пели злободневные куплеты своего сочинения. Выступали еще четыре еврея. Прежнее название их номера «Еврейский квартет» запретила цензура. Теперь это был «Квартет американских джентльменов». Начиналась программа с коротенького спектакля, с водевиля или скетча — кажется, тогда это американское слово вытеснило слово «миниатюра». Вот тут мы и играли. По роковому совпадению тех дней работать-то мы работали, а заработков не было. За работу в порту платили тогда, когда причитающиеся деньги совсем обесценивались, то есть с двухнедельным примерно опозданием. Загородный театр просто горел. Публики становилось все меньше и меньше. Вся кассовая выручка шла знаменитостям. Однажды я даже устроил скандал и так кричал, что мне выделили причитающиеся мне полтора миллиона.
10 ноября 1953 г.
Играли мы в Загородном театре, а Холодова стремилась попасть в театр настоящий. И стремилась добыть квартиру. Нищета была полная. Туфель у нее не было. На улице она только и занималась тем, что смотрела на ноги встречным женщинам и стонала от зависти и отчаяния. Но тем не менее отыскала она во дворе дома, где мы жили, квартиру. Номер семьдесят один. Крошечную, во втором этаже, полусгоревшую. И договорились в жакте, и получили разрешение ремонтировать ее. И мы продали обручальные кольца и тещину нитку жемчуга, и нашелся подрядчик, который квартиру отремонтировал. Приехала Искуги Романовна и Федя[26]. И мы поселились в квартире 71, в которой было четыре комнаты — две окнами в стену дома 72, две окнами во двор. Такой крошечной квартиры никогда я не видывал, в самой большой комнате было метров двенадцать. Пока не нашлись жильцы и не отремонтировали сгоревшей квартиры второго этажа, на полу мокрая тряпка зимой в несколько минут покрывалась инеем. Но когда жильцы поселились внизу, квартира стала еще и теплой. А до тех пор в самой большой комнате лежал во весь пол ковер из Театральной мастерской. Кто-то из администраторов, либо Львов, либо Горшков, когда ликвидировался театр, оставил ковер у нас на время. А когда пришел срок его возвращать, то Холодова припомнила все обиды, нанесенные ей, и вернуть ковер отказалась. И Львов посмотрел на нее печально и строго, как смотрят разочаровавшиеся в человеке. Но это не помогло ему. Итак, квартира была добыта. Оставалось устроиться в театре.
11 ноября 1953 г.
Театр новой драмы объединял молодых режиссеров[27]: Грипича, Тверского, Константина Державина, Владимира Соловьева. Актеры подобрались все молодые, так же мало похожие на профессиональных, как мы в свое время. Были тут и люди, любящие театр, и просто так называемые интересные люди, не знающие, куда себя приспособить. Художниками были Володя Дмитриев, Моисей Левин и Якунина, тогда его жена. Близко к театру стояли Александра Яковлевна Бруштейн и Адриан Пиотровский — авторы. После долгих волнений Халайджиеву — она переменила фамилию на Холодову — приняли в Театр новой драмы, да и меня заодно не то зачислили в труппу, не то я сам зачислился, часто бывая в театре, — трудно установить. Я стал близко к театру в числе любопытных людей и несколько раз играл, хотя считалось, что собираюсь я стать писателем, играю уж так, заодно, пока. Да и выяснилось вскоре, что быть в штате или не в штате труппы, в сущности, все равно. Театр был на подъеме, не умер и не рассыпался, как многие, возникавшие в те дни. Получил театр постоянное помещение в центре города, в первом этаже бывшего Тенишевского училища на Моховой. В большом лекционном зале играл ТЮЗ, а в первом, вход прямо с Моховой, — мы, и, несмотря на все эти признаки своего существования, театр не имел одного: никому жалования не платили. Точнее, платили от случая к случаю всем поровну. И это в те дни было естественно и являлось признаком молодого театра. И мы терпели. Вряд ли в театре было хоть подобие штатного расписания.
12 ноября 1953 г.
Помесь любительского кружка и левого, ищущего новых путей театра — вот что такое был Театр новой драмы. Количество режиссеров в нем показывало на полную веротерпимость в этой области. Соловьев ставил «Восстание ангелов»[28] в инсценировке Бруштейн, Тверской — пьесу Стриндберга, Грипич — «Смерть Тарелкина» и Державин — «Приключение Гофмана» по рассказу Дюма, где призрак обезглавленной балерины приходит к Гофману на свидание. Черная бархотка на шее скрывает след гильотины... И все эти разные пьесы по-разному и решались. Стриндберг — со всем арсеналом молодых театров символического толка, а Дюма — Державин — приемами романтического театра. Интереснее всех был Грипич, по-настоящему талантливый человек. «Смерть Тарелкина», поставленная самостоятельно, до Мейерхольда[29], не в декорациях, а в конструкциях, произвела на меня сильное впечатление. Но вот Адриан Пиотровский написал пьесу «Падение Елены Лей». Человек это был любопытнейший, — так я и не понял, в чем суть его существа, пока вихрь не унес его неведомо куда. Хорошего роста, с большой головой, странными белыми глазами, носил он в те дни прозвище «райский мальчик», мало что определяющее в нем и скоро исчезнувшее. Был он сыном знаменитого эллиниста профессора Зелинского, и отец, по слухам, считал Адриана Ивановича одним из лучших эллинистов в Европе. Владел Пиотровский и латынью и отлично переводил античных классиков. С таким даром и знаниями, казалось бы, у него один путь — кафедра и академия.
13 ноября 1953 г.
Но нет, он увлекся театром, пришел к нему туманными какими-то путями. Отец, любивший его и отличавший от других подобных сыновей своих, был, как рассказывали, глубоко огорчен этой изменой науке и написал единственную, вероятно, в своей жизни дилетантскую статью, весьма неясно утверждающую, что современный театр погиб и несет гибель всем причастным ему. Но Адриан Иванович все писал о театре и для театра и служил где-то по театральной части. Большая голова его со светлыми редеющими волосами то узнавалась в ложе Большого драматического театра, то в балете, то у нас, в Новой драме, и всем он был столь же мало понятен, как мне, и все за ним не то подозревали что-то по линии политической и над чем-то подсмеивались по линии личной его жизни. Но считались с ним. Я любил разговаривать с этим несомненно непростым человеком, и в его белых глазах чудилось мне что-то похожее на слепые глаза статуй. И вот он принес пьесу «Падение Елены Лей», где ощущение историчности переживаемых нами событий переплеталось с античным эпосом. Елена Лей была, хоть дело и происходило в наши дни, вместе с тем и троянской Еленой. Ее уход предопределял гибель некоей капиталистической столицы. Женщина — носительница жизненной силы уходила к рабочему, влюбившись в него. И Театр новой драмы поставил эту пьесу[30], и принята она была как событие. Ее понимали и те, которые в искусстве жили вчерашним днем, и те, которые отказались от него.