18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Евгений Шварц – Бессмысленная радость бытия (страница 3)

18

25 декабря 1956 г.

У нас трижды лопалась камера по пути, и наконец в четвертый раз мы застряли на этой же самой Мшинской. Олейников жестко сказал шоферу, что не верит в случайность этих аварий. У того потемнело лицо. Времена подходили уже суровые. (Может быть, все это случилось весной [19]37 года?) Услышав обвинение во вредительстве, шофер потемнел. Потемнело и на душе у меня, впрочем, на одно мгновенье. За близостью иногда выступало в многообразнейшей душе Олейникова и нечто, до крайности далекое мне. Отбрасывающее и пугающее. Но я не хотел смотреть в эту сторону. Тем более что с каждым годом становился он все светлей. С тех пор особенно, как нашел он форму выражения своих сил. Стал писать стихи. Но и темная сила, глубоко мрачная, ненавистническая оставалась в нем до самого конца нашего знакомства. В [19]24 году, в период недолгой нашей настоящей дружбы, он даже как-то предупредил меня, что близких людей нет у него. Что если ему будет нужно, то он и меня уничтожит, чему я, впрочем, не поверил. Мы вышли из очень разных кругов, встретившись. Однажды, когда ко мне привыкли в «Кочегарке»[9], редактор Фиш во время одной выпивки сказал с удивлением: «Смотрите, а Шварц ничего парень. Поначалу я его не понимал. Вежливый!» — «А разве вежливый — это плохо?» — спросил я наивно. И Олейников с непривычной мне в те дни яростью стал доказывать, что это очень, очень плохо, безобразно, ужасно. Я стал догадываться, отбрасывая, впрочем, догадку, как тревожащую, что есть в Олейникове что-то от бонапартовских натур. Это в нем уравновешивалось поэтичностью и роковой, словно наговоренной, бездеятельностью, той ленью, что мучительнее любой работы. Да, он, вероятно, мог убить, но при случае и не в свою пользу. Не для того, чтобы пробить себе дорогу к власти или славе. Полное презрение, бонапартовское презрение к людям и редкая нежность и уязвимость. И одно лицо все выглядывало из-за другого. Бонапартовские натуры сильно с его, бонапартовских, времен деформировались и упростились. И лишились декоративности.

26 декабря 1956 г.

Но действуют. Олейников же не действовал в свою пользу. Простояв на Мшинской часа два, останавливая встречные машины, мы наконец добыли у шофера какого-то грузовика резинового клея и, наложив заплату на последнюю камеру, отправились обратно в Ленинград, потому что уж слишком опоздали на концерт. Итак, второй раз в жизни застревал я в Мшинской и в тоске бродил вдоль леска. Но вот подошло к концу и это ожидание. А потом и все лето [19]39 года. Много раз ходил я в город. То просто взглянуть на его низенькие дома, плоские улицы. То по делу. Два раза приводил к папе старенького нотариуса. Требовалось, чтобы нотариус заверил его подпись на доверенности на получение пенсии в Ленинграде. А я возил доверенность к маме. Нотариус, маленький, седобородый, по-провинциальному потрепанно одетый, заполняя многословный документ в двух экземплярах, все бранил немцев. Он утверждал, что немецкая армия [19]14 года была куда сильнее нашей. Тогда у них и флот был, и кадровые настоящие войска, а теперь — блеф! О пакте с немцами говорили неохотно. Разве только вот нотариус был недоволен. В Луге у гостиницы, маленькой, двухэтажной, на площади встретил я вдруг Николая Никитина[10]. Как всегда, он был невесел и сосредоточен. Когда-то, в середине двадцатых годов, хлебнул он славы, чуть ли не европейской, побывал за границей, вместе с Пильняком[11] принят был в Пен-клуб. Потом вдруг слава его пошла на снижение. К концу тридцатых годов она и вовсе исчезла, словно ее и не было. Сам Никитин принадлежал к породе людей практичных и несдающихся. Как есть некрасивые женщины, которые держатся как хорошенькие, и многие им верят, так и Никитин держался крупным писателем. Он вечно жаловался на союзных верхах, что его обижают и добиваются чего-то. Что делалось в его путаной башке — трудно было понять. Особенно мучителен он был на заседаниях — он входил в правление Дома писателя. По каждому вопросу он брал слово, и хорошо, если укладывался в пятнадцать минут. Тяжело двигая тяжелыми губами, уставившись в одну точку своими выпуклыми белыми глазами, он молол нечто непонятное, глубокомысленное.

27 декабря 1956 г.

Маленькая гостиница в Луге всегда была переполнена, однако Никитин получил номер, и проживал там, и трудился. Глядя своими белыми выпуклыми глазами, он объяснил над чем. Не то над биографией Дюма, не то над пьесой — я не придал значения его рассказу, разглядывая его и пытаясь понять. Что-то в нем было идиотское, а вместе детски наивное, вызывающее некоторое сочувствие. Он был один из немногих ленинградских писателей, который иной раз гулял без цели, а не только спешил по делу. Один раз встретил я его на островах. Потом в Михайловском саду. Он гулял и думал. Невесело ворочая своими жерновами, перемалывал нечто непонятное в своей тяжелой башке. И все-таки перемалывал. Он чувствовал окружающий мир, но неточно. Однажды мы были в гостях. Он потрогал ленту на цветах, сделанную из крашеных стружек, и спросил неведомо кого, глядя в пространство своими белыми выпуклыми глазами: «Это из опилок?» Он безошибочно угадал дерево. Ошибся только в его состоянии. Он все бил возле, желая соответствовать заказчику или пробуя писать всерьез, все бил мимо. И все хлопотал. Вот выхлопотал номер в гостинице и сидел, работал. Однажды, уже к концу пребывания в Луге, позвали меня в литфондовскую детскую санаторию. Я разговаривал со взрослыми уже ребятами. И мне чудилось, точнее, я и не сомневался в том, что между нами непробиваемая перегородка. Они встретили меня дружелюбно. Пусть. Но я твердо знал, что живут они своей и, как мне почему-то казалось, далеко не безгрешной жизнью. Откуда пришла эта уверенность, сказать не могу. По двум-трем взглядам, которые я перехватил, я знал, что это так, хоть ни один человек об этом не узнает, наверное. Нет более скрытных людей, чем подростки. Мы жили по правую сторону полотна, у озера, а литфондовский лагерь расположен был за городом, по левую сторону, на реке, в местности, имеющей совсем другое выражение. Я шел между старыми большими дачами по холмам.

28 декабря 1956 г.

Потом вышел к реке, она текла в уровень с плоскими берегами. И, наконец, оказался я во дворе, где все в таких же, какие попадались мне на пути, просторных дачах размещался литфондовский лагерь. Вышли наши подростки на встречу со мной (именно со мной. Так называлось мероприятие — встреча с детским писателем), вышли они, построившись каким-то особым, ими самими изобретенным строем — гуськом друг за другом. Словно проделывая фигуру танца, шли они то вправо, то влево, не сразу на террасу, где я их ждал. А придя, поздоровались на особый лад, слишком зычно. Но все это весело и добродушно, желая похвастаться — вот какие мы весельчаки. И разговор у нас пошел веселый. Но я не мог отказаться от ощущения: вы грешники. И по дороге домой все думал о неразрешимой задаче — полового воспитания ребят. И о себе. И о лете. И о новом выражении этой части Луги. Ничего не произошло, но эта прогулка запомнилась как событие. И песчаные холмы с дачами, просторными и редко разбросанными, и лес, и река, текущая в уровень с покрытыми травой плоскими берегами, часто снятся мне до сих пор. И вот пришло время отъезда. Я с папой поехал на вокзал на извозчике. Оба мы боялись, как бы не случилось с ним по дороге сердечного припадка, но все обошлось. И мы перебрались в город, а через несколько дней читал я первый вариант «Тени» в Театре комедии, и второй, и третий акты показались мне ужасными, хотя труппа приняла пьесу доброжелательно. Но мы уговорились с Акимовым[12], что я в «Синопе» переделаю сказку. Вчера вечером Катюша сказала мне: «Давай возьмемся за руки и уйдем. В какую-нибудь другую жизнь. Вместе». И в самом деле — куда мы забрели с возрастом? Как далеко мы ушли от самих себя, от прежней близости, от прежней жизни. Мне все чудится, что возраст мой — недоразумение, что, если постараться, все можно наладить, исправить. И Катя это выразила, предложив взяться за руки и уйти. И я спасаюсь, уходя в те времена, когда мы были еще далеко от сегодняшних сумерек. Год был тяжелый — тридцать девятый, когда назревали новые беды. Но мы не видели этого. Весело было ехать на вокзал и знать, что впереди «Синоп».

29 декабря 1956 г.

В купе с нами оказалась тихая, темноглазая женщина, не слишком молодая, тихая и вместе с тем встревоженная. Застывшее выражение привычного беспокойства! Часто встречается у многодетных матерей, у педагогов. Но тут случай оказался особый — муж этой женщины был летчиком-испытателем. Он провожал жену — здоровенный человек с выражением застывшей беспечности, какая наблюдается у кутил, безнадежно запустивших свои дела. Жесты размашистые, голос громкий. Жена его рассказывала нам в пути, как нет у нее недели спокойной, дня. Не привыкнуть к специальности мужа! Как уйдет он на аэродром, она каждого телефонного звонка пугается. У нас установились было хорошие отношения, но вот, уже незадолго до приезда, спутница наша выяснила, что пропала у нее сумочка с деньгами. Она не сказала, что подозревает нас, но выражение застывшей тревоги усилилось, подчеркнулось выражением: «Ах, как трудно жить среди подобных людей». Проводник разом обнаружил сумочку за диваном — подобные пропажи, как сообщил он, случаются каждый рейс. Так неудачно сконструированы диваны. Недоброе выражение разом исчезло, но мы уж не могли простить нашу спутницу. В Сочи выяснилось, что такси теперь в Сухуми не ходят. Шофер отвез меня к начальнику гаража, и я так горячо взмолился, что получил необходимое разрешение. Мне было стыдно, что я просил так отчаянно, а шофер одобрительно сказал: «К нашему начальнику подход нужен. Если не захочет, то и орденоносцу откажет». Но скоро неприятный осадок в душе моей растворился — опьянение дорогой взяло. Особенно за мостом через Бзыбь. Мне чудилось, что я или жил, или буду жить на этих лесистых берегах. Во всяком случае они имели свой смысл, связанный с моей жизнью. В «Синоп» приехали мы первыми из отдыхающих.