реклама
Бургер менюБургер меню

Евгений Шмурло – Вольтер и его книга о Петре Великом (страница 27)

18

Ниже, в приложении к этой главе, мы приводим списки: ошибок исправленных и ошибок бесспорных и указанных Вольтеру, но неисправленных им. Первых насчитывается 27[367], вторых набралось до 63. Сюда не включены ошибки, которые Вольтер мог оспаривать и не считать их доказанными. Число их тоже, как увидим сейчас, не малое.

Как ни существенны были эти расхождения между автором и его критиками, за спиной которых вдобавок стоял еще и заказчик, но собака зарыта была не там: яд, отравивший сношения Вольтера с Петербургом, был невесомый, более деликатного свойства: там хотели поучать его; указывали, как надо писать свою книгу; навязывали ему свои взгляды и соображения, чуть не предлагали собственный план сочинения; оспаривали его оценку событий, его филологические толкования, заподозривали достоверность и доброкачественность его источников; поучали терминологии и, точно за школьником, следили за малейшей его ошибкой и промахом. Поучать его, Вольтера, признанный авторитет, автора сочинений, которыми зачитывалась вся Европа! И кто же?! Какие-то неведомые кроты-работники, без имени, без славы, без настоящего и без будущего!..

Действительно, в петербургских замечаниях Вольтер то и дело натыкался на выражения: «эту фразу лучше бы изложить в иной форме, согласно посланным материалам» (№ 22); «это возражение довольно слабо» (№ 73); «всю эту главу следует исправить на основании такой-то статьи, напечатанной там-то» (№ 198); «тут есть противоречия»[368] и т. п. Вольтеру подавали совет, в каком порядке изложить те или иные факты (№ 196), какой параграф выкинуть и чем заменить его (№ 166), учили, какое наименование следует предпочесть в обозначении города – русское или китайское (№ 202), определяли за него уместность высказанной им мысли[369]; оспаривали «бесполезность» Голштинского посольства и, в противоречие с ним, утверждали, что пышность, с какой обставили это посольство, вызвана была не пустым тщеславием, а справедливым желанием дать персам надлежащее представление о величии и высоком положении голштинского герцога (№ 35). Петербург вторгался даже в область религиозную и указывал Вольтеру то направление, в каком, по его мнению, он должен был мыслить. «Русские и китайцы, подписывая договор, поклялись, в его исполнении, именем одного и того же Бога», – выразился Вольтер, а Миллер на это: «Говорить, будто языческий бог и Бог христианский одно и то же, значит, допускать профанацию» (№ 206). Ломоносов, в свою очередь, хотел аннулировать целиком обе первые главы «Описания России», стоившие автору такого труда, и заменить их собственными страницами (№ 83).

Выходило так, что его, Вольтера, чуть не лишали права свободно выбирать печатные источники: один писатель неточен, другой вообще не заслуживает доверия; бери этого, а не того – но почему? Почему именно источники, указанные Петербургом, лучше и достовернее? Почему он, Вольтер, должен непременно полагаться на какого-то неизвестного ему «авторитета по части географии», вычислившего пространство Российской империи в иных цифрах, чем те, какие приняты в его книге (№ 6)? Почему он не может опереться на Страленберга и должен отрицать постройку города Таны генуэзцами (№ 26; см. письмо 1 августа 1758 г. и Réponses)? Отвергать описание Гюбнера, который не без основания же указывает на существование Черной России (№ 10; см. еще Приложение II, параграф 3), также и Мартиньера о Киеве (№ 45; см. еще Приложение II, параграф 4)? Посланные поправки о лопарях основаны, говорят, на показаниях непосредственных свидетелей – но ведь и он, Вольтер, описывает наружный вид этого племени тоже неспроста, а на основании личных своих наблюдений, хотя они и делались не в самой Лапландии (№ 27, 30; см. еще Приложение I, запрос 6).

И потом, каких только «ошибок» не нашли у него! Не хотели вчитаться, как следует, в текст и приписали абсурдную мысль, будто Ченслер ехал из Англии водой вплоть до Москвы[370]; голословно обвиняли в искажении фактов касательно патриарха Никона (№ 105); в своем желании выставить царевну Софью с возможно более темных сторон, выражают недовольство, зачем наружность ее автор описал привлекательной, а не придерживался в данном случае Невиля, находившего Софью безобразной (№ 156)… Спорить о том, когда именно началось влияние татар на русскую жизнь, можно без конца (№ 125); определять, где именно проходит граница меж Европой и Азией, на нижней ли Волге или по реке Дону, может тоже каждый по-своему (№ 60); зато допустимо ли, чтобы название Китай-города, в Кремле, возникло прежде, чем русские получили представление о самой Китае-стране (№ 39; см. еще Приложение II, параграф 6)? Допустимо ли, чтобы Рига стала торговать раньше с Бременом (сколько ни утверждай это «большинство достоверных источников»), а не с Любеком: с городом более отдаленным, а не с более близким (№ 14; см. еще Приложение I, запросы 2 и 3)?

В иных замечаниях Вольтер, надо думать, видел не критику, а простую придирчивость. Ему указывали: Страленберг не ездил по всей Сибири, а только по Западной ее части, до Енисейска (№ 76); вместо «диких баранов» следует сказать: «сайга» (№ 58); калмыки жили не по обеим сторонам р. Волги, а между Доном и Яиком (№ 77); атаман запорожцев назывался «кошевым», а не особным (particulier) (№ 287); Вольтер, между прочим, бросил мысль, не следовало ли бы всю обширную область, что́ тянется от берегов Балтийского моря до границ Китая, назвать Арктической, или Северной полосой, подобно тому, как часть земного шара, сосредоточенная около южного (антарктического) полюса, носит название Австралийских земель, – в Петербурге и тут нашли что возразить (№ 67).

Чем занимательнее разбирался в петербургских бумагах самолюбивый автор, тем сильнее должны были они раздражать его. Петербург не ограничивался одними «ошибками», критикой его мнений, но и заподозривал достоверность его источников (№ 135, 146, 160), при случае даже охотно высмеивал их: найдя в рассказе о майских днях 1682 г. хронологическую непоследовательность, Миллер иронически заметил, что произошло это «не по вине г. Вольтера»: вместо того, чтобы положиться на записки Матвеева, он почерпнул свои сведения из «Theatrum Europæum» (№ 149; ср. № 144) – иными словами, положился на газетный слух, на сообщение, шедшее из источника, не заслуживавшего большого доверия. С ссылкой Вольтера на короля Станислава Лещинского вышло и того хуже: по-видимому, ее сочли за неделикатность по отношению к русскому двору (№ 2), и Вольтеру пришлось отписываться, давать объяснения[371].

Сделал Вольтер несколько экскурсов в область филологии – почва, правда, очень скользкая в половине XVIII в. – ему и здесь проявлен был отпор[372]. Неугомонные и кропотливые критики вторгались даже в область, в которой Вольтер, более чем кто иной, имел право считать себя авторитетным хозяином и где поэтому советы и указания посторонних лиц должны были особенно чувствительно задевать его самолюбие – область французского языка. Ему советовали писать, в известных случаях, prince, empereur, а не tsar (№ 7, 70); sujets de l’empire de Russie, а не sujets des czars (№ 82); paysans или serfs, а не esclaves (№ 84); grand-duc, а не grand-chef или grand-knès (№ 95, 114); указывали, каким образом передавать по-французски собственные имена, не допуская отступлений от русской формы; учили орфографии. Даже орфографии! Слово boyard не позволяли писать с буквой d на конце (№ 120), а в слове Bathurin выкидывали h как «лишнее» (№ 283).

Подобные указания прямо бесили Вольтера. Как! Учить его правописанию, отдельным выражениям и терминам! Неужели, в самом деле, им вскружила голову любезность Вольтера, случайно обронившего фразу: «на берегах Невы пишут и говорят все равно, что в Париже и Версале»? Неужели они приняли эти «льстивые пошловатости» за чистую монету и носятся с ними?… Надо думать, именно уколотое самолюбие, нежелание признать правоту противного «немца» помешали Вольтеру исправить один из явных своих промахов, указанных ему Миллером: слово «самодержец» (всероссийский) он перевел conservateur вместо autocrate и оставил без изменения (№ 95).

Точно так же остался глух Вольтер и к предложению изменить форму russe формой russien, но на этот раз руководясь иными соображениями. Форма russien, утверждал он, новшество, не удержавшееся во французском языке; ныне почти все французские писатели пишут: russe; форма russien по звучанию близка к prussien, русский же народ, раздвинув свои политические границы дальше, чем кто-либо имеет право, чтобы и в самом названии его не смешивали с остальными, а ясно и точно отличали бы от других народностей. К тому же форма russe звучит много солиднее, благороднее, чем russien, и так как (доказывал Вольтер Шувалову) французские дамы произносят ss как ff, то мы рискуем создать неприличную двусмысленность – ради одной ее следует отдать преимущество форме russe (№ 12). Характерно, что раньше слова russien Вольтер не избегал, очевидно, придерживаясь того «новшества», которое, по его словам, не удержалось: в его «Histoire de Charles XII» встречаются выражения: du rite russien, un boiard russien (XVI, 278, 324).

Не обходилось и без недоразумений. Ссылаясь на «патриарха Константина», Вольтер утверждал, что до пятого столетия в России не знали письмен и писали первоначально на коре и пергамене, а позже на бумаге. Ему возражали: письмена введены в России Кириллом и Мефодием лишь в конце восьмого столетия, и материалом для письма служил всегда пергамен и бумага, никогда – кора (№ 11, 231). «Мне пишут, – отозвался Вольтер, – будто в шестом столетии в Киеве писали на бумаге: возможно ли это, если сама бумага[373] изобретена лишь в двенадцатом?»[374]