18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Евгений Шишкин – Рожденные на улице Мопра (страница 73)

18

Ножницами отец Георгий укоротил и поравнял себе бороду, а после долго умывался под рукомойником. Утирался полотенцем, должно быть, глаженным еще матерью. Затем переоделся в свое старое, домашнее — светлую полосатую рубаху, купленную матерью, темные брюки, на ноги — шлепанцы. Еще раз оглядел себя в зеркале и негромко рассмеялся. Почувствовал себя Костей Сенниковым. Словно жизнь, нынешняя минута этой жизни, сместила в прошлое, в дальнее прошлое все, что связывалось с монашеством, с именем Георгий.

За окном уже брезжил рассвет.

Константин отворил дверь в комнату к отцу не сразу. Сперва он прислушался из коридора — нет ли там звуков, после постучался тихонько, немного повыждал и лишь затем навалился плечом. Свет из коридора хиловато, мутно растекся по части отцовой комнаты. Константин, заслоняя своей фигурой коридорное электричество, вошел к отцу.

— Ах, Господи! — вырвалось из груди.

Он увидел на кровати старика с худым желтым лицом, обросшим седой щетиной, с клочкастыми длинными патлами, с провалившимся синим ртом. Только нос, исхудалый, заострившийся, торчал будто у непокорного орла. Этот отчужденный старик отец лежал на койке навзничь, в одежде, поверх одеяла, покрытый сверху серой фуфайкой. В глаза Константину бросились непокрытые ноги в вязаных протоптанных рваных носках: дыры были на подошвах, в дыры выглядывали большие пальцы ступней с желтыми, загнутыми как когти ногтями. Отец не спал.

Рассвет был не силен — в окне белый сумрак. Константин зажег свет. Отец съежился, взглянул испуганно на вошедшего и прикрылся локтем. Видно, нежданный свет причинял ему боль. Константин погасил лампу.

— Я свечу сейчас принесу. Не будет в глаза бить, — сказал он и, оторопевший от увиденного, заспешил к своей поклаже, где были свечи.

Когда на столе в граненом стакане разгорелась толстая свеча, Константин разглядел на полу, под окном, пустую клетку Феликса. Пламя свечи все сильнее разгоралось — клетка Феликса все четче бросала на стену и пол решетчатую невольничью тень.

— Я вас, отец, сейчас чаем напою. У меня чай особенный, с травами. Я их теперь сам собираю. Лечебный чай.

Константин хлопотал с чаем, уходил к себе на кухню, возвращался, о чем-то попутно говорил отцу, даже спрашивал о чем-то. Но отец не произнес ни слова — должно быть, он не узнавал или не замечал Константина.

Наконец горячий духовитый чай в кружке, пастила и пряники на тарелке — стояли на табуретке перед кроватью отца, в изголовье.

— Поешьте, попейте, отец, чаю. Вы, наверно, голодны? — настаивал Константин.

Отец, казалось, только сейчас и обратил внимание на него. Он без желания и аппетита посмотрел на табуретку, не спеша сдвинул с себя фуфайку, спустил ноги на пол, сел на койке. Недовольно прищурясь, посмотрел на горящую свечу, потянулся желтой одряблой жилистой рукой к кружке с чаем. Рука у него тряслась, тряслись и синие тонкие губы, когда он отхлебывал чай из кружки.

— Вот пряники. Свежие. В Москве купил. Угоститесь… — Константин взял с тарелки пряник и протянул отцу. Но тут же как будто обжегся, отпрянул. Губы отца приоткрылись шире, и Константин увидел черный провал рта: у отца не было ни единого зуба.

— Отец! — вскрикнул Константин и бросился перед ним на колени, поцеловал его руку и тихо заплакал. — Простите меня, отец! Я не должен был покидать вас. Простите меня, папа!

Отец опять не нарушил молчания. Смотрел вбок, в пол. На стене колебалась его расплывчатая остроносая тень.

— Я очень виноват перед вами, — сказал Константин. Он стоял на коленях. Спросил: — Вы помните маму? — Он не ждал ответа. — Вы несправедливо ее обижали. Мне было больно за нее. Я очень боялся вас, а она часто плакала. Вы ее били… Иногда, еще мальчишкой, ребенком, я мечтал, чтобы вы поскорее умерли… Даже не так. Даже грешнее… — Он помолчал. — Иногда я целые ночи напролет думал о том, чтобы убить вас. Мне хотелось убить вас ради мамы. Она очень страдала. Я тоже страдал. Мне хотелось положить конец такой жизни… Во мне было много страха. Я весь дрожал, когда вы над ней… когда вы ее обижали… Я часто думал убить вас… Простите.

Отец по-прежнему оставался невозмутим. Кружку он поставил на табуретку и, казалось, больше не хотел чаю. Он только иногда косил глаза в сторону Феликсовой клетки. Тень от клетки кривой решеткой лежала на стене, под окном, которое тоже было зарешечено.

— В те годы я еще думал… Я хотел… — голос Константина был напряженно глух, вымучен под бременем открываемой тайны, — с Богом расправиться… Он обманул людей. Он создал их и сам же заставил страдать… Мне, казалось, что Бог не любит людей. Он как нерадивый отец… Он отрекся от людей. Он не чувствует их боли и переживаний. Он не знает людских страхов… Мне тогда, мальчишкой, хотелось тоже наказать его, убить… — Константин вздохнул, помолчал, глядя на посветлевшее в окне небо. За окном в наступающем утре было слыхать, как запела птица. — Я признаюсь вам в этом, потому что очень виноват перед вами. Перед Господом мне еще придется держать ответ. Но сейчас я хочу, чтоб вы знали мой грех перед вами, отец. Это мой грех, который замаливать всю жизнь… Простите меня, — Константин опять поцеловал руку отцу и, поднявшись с колен, перекрестился, поклонился в пояс. — Я никуда не уеду от вас… Ваша болезнь, возможно, отойдет. Я святой воды привез. Надо окропить дом… — Константин улыбнулся, спросил отца громко: — Вы пойдете со мной на могилу мамы?

Отец поднял на него встревоженные стеклянные глаза:

— Зачем? — спросил быстро, в недоумении.

Константин смутился; ему показалось, что отец в полном разуме и все понимает.

В последующие дни Константин упивался свалившейся на него домашней жизнью. Нет, он не позволял себе ничего светского (разве что в шашки играл с Черепом), он с чувством первооткрывателя вновь перечитывал дневники, записки, письма от корреспондентов прадеда Варфоломея Мироновича. Константин благодарил Господа: хищники, которые покусились на китель с наградами отца, не добрались до рукописей, икон и священных книг, которые он схоронил на дне сундука под старыми вещами матери.

Перечитывая прадедовские бумаги, Константин в преображенном свете видел и чувствовал старый, русский православный устрой жизни, и новое время возрождения. Это время возрождения виделось ему неким счастливым мучением роженицы, которая дарует новую сыновнюю жизнь…

— Да, Костенька, церкви пооткрывали. Да токо люди счастливше не сделались. На душе покою нету, — вздыхала Валентина Семеновна. — Как пошла экая воровская жизнь, я все ценности твоей матери продала. Суди меня, не суди. Побоялась: вдруг, думаю, скрадут — горе мне… Продала одному дельному человеку, он цену мне за них настоящую дал. Деньги, Костя, вот, на сберкнижке… На получателя я оформлять не стала, боюсь и книжку могут выкрасть. Оформила на себя, но передаю тебе бумагу. Нотариус заверил. Случись чего, они на тебя по завещанию…

Константин смотрел непонимающим взглядом, рассеянно слушал усердный отчет Валентины Семеновны.

— Батька твой под присмотром. И я, и Серафима об нем не забываем. Но упрям он. Ест мало. Крохи. А носки рваные свои менять не хочет… Спит в одёже… Ведёт себя тихо. Как-то раз куда-то с клеткой от ворона ходил…

— Чем и благодарить вас, теть Валь? Молиться буду за вас, — спрашивал и отвечал Константин.

Он молился здесь, дома, тоже с особыми чувствами. Теперь он был свободен в своих молитвах, не надо было никого опасаться. Знакомые иконы и особо — лик Серафима Саровского глядели на Константина теперь приветливо, даже родственно. И всякая вещь, что попадала ему на глаза или в руки, рождала воспоминания — всё приятные. Или грустно-приятные. Даже пузатенький графинчик для водки, который стоял в буфете.

Словно душистым фимиамом обкуривали Константина воспоминания о матери. Мать всегда курила «Казбек». Запах этого табака сберегся в одежде, которая висела в шифоньере, в подушках, в гардинах, в обивке дивана. Этот табачный дух, вернее, истончавший шлейф этого запаха навевал то одну картину о матери, то другую. Константин оборачивался на карточку матери, которая стояла в рамочке на комоде… Замирал.

Он с состраданием и умилением вспоминал о ней. Мать выносила его в своем чреве, берегла его своей жизнью. Она дала ему жизнь. Она подарила ему этот мир, созданный Богом и ею… Мать была с ним очень нежна. Она любила его всем сердцем, всей душою. Константин из далекого младенчества помнил, как она одевала его, собирала на прогулку; он сидел на кровати, тер кулачками глаза, а она стояла перед ним на коленях, натягивала ему на ноги штанишки, потом надевала сандалики, беленькую рубашку, — мать очень любила белые рубашки и белый цвет во всем: белые платья, белые снега, белые лилии. Когда он был готов для прогулки, мать подхватывала его на руки, прижимала к себе, тискала, предлагала: «Давай поцелуемся носиками!», и они целовались носиками. Он крепко обнимал мать за шею, чувствовал ее шелковистые волосы, щекой прижимался к ее уху, иногда легонько щелкал пальчиком по ее золотым сережкам.

Потом она надевала белое платье, белые туфли, подкрашивала вишневой помадой губы, и они шли в городской парк. Он держался за руку матери, поднимал на нее глаза, и когда они встречались взглядами, она прижимала его к себе; глаза ее весело лучились. И хотя он не умел тогда выразить словесно, все равно знал, что мать у него самая красивая, самая добрая, самая светлая и солнечная.