Евгений Салиас де Турнемир – Петербургское действо. Том 1 (страница 4)
После получаса ходьбы Орловы вышли из лесу на опушку, где, близ шалаша, стояли две тройки, привязанные к деревьям, и нетерпеливо двигались на месте, позвякивая бубенчиками. Кучера спали в шалаше и богатырски храпели, увернувшись в рогожи.
Алексей Орлов растолкал людей, разбранил их за то, что полузамерзшие лошади были брошены без надзору.
Оба кучера стали класть медведя в большие сани, но не могли поднять его настолько, чтобы перетащить через откосы на дно саней. Лошади оглядывались, храпели, а ближайшая пристяжная уж фыркнула раз и, поджимаясь, собиралась ударить…
Орловы велели одному из кучеров садиться, другому держать тройку и, легко взмахнув медведя, бросили его в сани и затем уселись тоже. Приказав другим саням дожидаться капитана Ласунского, который с двумя крестьянами и со проводником из чухонцев еще оставался в лесу, они двинулись с своей добычей…
– Скажи Михайле Ефимовичу, – весело приказал младший Орлов, – что мы вот лапу его тезки изжарим для него под соусом в «Кабачке». Чтобы скорее ехал. А если они еще долго провозятся в лесу, то чтоб не заезжали в «Кабачок», а ехали прямо в город. Мы там долго не засидимся. Ну, пошел!
Лошади, прозябшие на морозе, охотно взяли с места вскачь, звонкий колокольчик громко залился среди снежной равнины, и скоро тройка исчезла из глаз кучера, оставшегося с другими санями ждать капитана Ласунского, приятеля Орловых.
Алексей Орлов всю дорогу покрикивал на лошадей, наконец, недовольный ездой кучера, перелез на облучок и забрал сам вожжи.
– Гляди, ротозей! Это что? Коренник шлепает в хомуте. Пристяжные то и дело что рвут да отдают. Эх ты, Маланья – пеки оладьи… Где тебе править!
Алексей выровнял вожжи в руках и, взмахнув ими, ахнул на тройку… Почуяв ли другую руку или по натянутым вожжам прошла искра какая-то в коней, но они дружно и ровно подхватили сани и лихо помчались.
– Мне бы в ямщиках быть, Гриша, – крикнул Алексей Орлов, обернувшись к брату с облучка. – Какая смерть стоять на ученье ротном; а тут гляди… Сани-то самые живыми кажут!.. Вся-то тройка с санями точно зверь какой трехголовый катится по снегу. В книге Апокалипсиса такой-то вот нарисован…
Тройка неслась во весь опор по гладкой, однообразно белой равнине, окаймленной лесами; морозный воздух резал лица, и мелким сухим снегом, как песком, швыряло из-под пристяжных и закидывало Григория Орлова и шкуру медведя, лежавшего в его ногах. Голова, отвиснувшая, с тусклым глазом, с кровью у оскаленных зубов, да одна лапа с острыми когтями торчали из саней. Григорий наступил ногой на лохматую спину животного и пристально глядел на него, почти не слушая брата. Ему пришло на ум: куда девалось теперь то, что ревело на весь лес под рогатиной? куда девалась эта сила, что налегала на него, когда он сдерживал этого мишку? Был страшный зверь, а теперь лежит шуба какая-то. А где же то… что было в этой шкуре еще час назад?
– Если б я был богат, – продолжал брату кричать с облучка Алексей, оборачиваясь и не глядя почти на несущуюся вихрем тройку, – богат, вот как граф Разумовский, я бы не стал служить, а уехал бы в вотчину да завел бы сотни, тысячи коней и все катал бы на них… А что теперь при нынешнем государе в столице? Утром ученье на ротном дворе; в полдень ученье на полковом дворе, а там сейчас ученье и смотр на плацу, а вечером артикул прусский, экзерциции. На дому еще обучайся у немца какого… Ты выучил, как к ноге спускать, чтоб тыр-тыр-то этот выходил? Гриша! Ты не слушаешь?
– Вот погоди, не так еще учить начнут. Доконают совсем! – отозвался Григорий.
– А что?
– Новый учитель приедет на днях из Берлина, от Фридриха. Любимец его, слышь. Государь его выписал. Ему даже целый флигель, говорят, готовится в Рамбове. Сначала он государевых голштинцев обучит, а потом за вас примется.
– Кто ж такой?
– Офицер фридриховский, звать Котцау. Он из лучших тамошних фехтмейстеров.
– Как? Как?!
– Фехтмейстер.
– Это что ж такое?
– Мастер, значит, на эспантонах драться и вообще насчет холодного оружия собаку съел. Как приедет, так ему чин бригадира и дадут.
– Ну, вот еще!
– Отчего же не дать? Золотаря да брильянтщика из жидов, Позье, сделали бригадиром. Спасибо скажи, что еще не командует вашей какой ротой преображенцев.
– А ты нас не хай! Благо сам артиллерии цалмейстер! – шутливо крикнул Алексей.
Братья замолчали.
Григорий Орлов задумавшись глядел на медведя, щуря глаза от снежной пыли и комков, что били и сыпались через крылья саней. Алексей, повернувшись к лошадям, передергивал и подхлестывал пристяжных, а потом стал снова учить кучера, показывая и рассказывая.
Вскоре снова пошел густой бор; высокие ели и сосны, обсыпанные снегом, стояли, как в шапках. Внизу чернелись, в полусумраке, толстые стволы, макушки же ярко рисовались на чистом небе и блестели. Луна сбоку смотрела через них на тройку, и деревья будто проходили под ней мимо несущихся саней.
Через полчаса тройка была уже в виду трех изб, стоявших одиноко среди леса. Невдалеке, отдельно от них, виднелся большой двухэтажный дом, с двором, обнесенным тыном. Это был прежде простой кабак, постепенно превратившийся в большой постоялый двор. Он стоял почти на полпути из Петербурга в Петергоф. Здесь останавливались всегда проезжие, ради отдыха лошадей, и здесь же братья Орловы отдыхали всегда после своих медвежьих охот. Этот постоялый двор остался со старым прозвищем: «Красный кабачок».
V
С лишком восемьдесят лет назад, в то время, когда по указу молодого царя Петра Алексеевича властолюбивая Софья была схвачена в Кремле и отвезена в Девичий монастырь, в селе Преображенском мимо восемнадцатилетнего Петра шли тихо, рядами, бунтовщики-стрельцы, неся в последний раз на плечах свои буйные головы; а затем, на глазах его, кто волей, а кто неволей, клали они эти головы под топоры работавших палачей. В одном из проходивших рядов орлиный взор царственного юноши случайно упал на очень высокую, осанистую и богатырскую фигуру седого старика с окладистой серебряной бородой.
Он мерным, степенным, боярским шагом бестрепетно выступал вперед среди других осужденных, робко шагавших к месту казни, и среди других лиц, запуганных и искаженных страхом наставшего смертного часа, его лицо глядело бодро, воодушевленно и почти торжественно. Будто не в последний раз и не под топор нес он свою поседевшую голову, красивую и умную… а будто в праздник большой от обедни шел или в крестном ходу за святыми иконами…
Царь остановил старика и, вызвав из рядов, спросил, как звать.
– Стрелецкий старшина Иван Иванов сын Орлов.
– Не срамное ли дело, старый дед, с экими белыми волосами крамольничать?! Да еще кичишься, страха не имешь: выступаешь, гляди, соколом, будто на пир.
Старик упал в ноги царю.
– Срам велик, а грех еще того велий, – воскликнул он. – Не кичуся я, царское твое величество, и иду радостно на смерть лютую не ради озорства. Утешаюся, что смертью воровскою получу грехам прощение и душу спасу. Укажи, царь, всем нам, ворам государским, без милости головы посечь. Не будет спокоя в государстве, пока одна голова стрелецкая на плечах останется. Ни единой-то единешенькой не повели оставить… Попомни мое слово, стариково.
Но царь молодой задержал старика стрельца расспросами о прошлых крамолах и бунтах. А ряды осужденных все шли да шли мимо… и головы клали. И все прошли под ту беседу. И все головы скатились с плеч, обагряя землю. И не кончилась еще беседа царя с старшиной крамольников, как пришли доложить, что все справлено, как указал юный царь, только вот за «эвтим дедом» дело стало…
– Иду! Иду! – заспешил дед.
– Нет, врешь, старый! – сказал царь. – Семеро одного не ждут. Из-за тебя одного не приходится сызнова начинать расправу. Коли опоздал, так оставайся с головой.
Из всех осужденных голов, за свои умные ответы, осталась на плечах одна голова старшины Ивана Орлова.
Сын его, Григорий Иваныч, участник во всех войнах великого императора, даровавшего отцу его жизнь, отплатил тою же монетою, не жалея своей головы в битвах, как не жалел ее Иван Орлов, неся на плаху. Зато, когда он был уже генерал-майором, великий государь собственноручно надел на него свой портрет. А не много было так жалованных.
Григорий Иваныч, всюду и всегда первый в битвах и никогда нигде не побежденный и никогда нигде не плененный, вдруг заплатил дань искушениям мирским. Уже имея полста лет на плечах и чуть не полста ран в могучем теле, был он в первопрестольном граде Москве без войны завоеван, сражен к ногам победителя и полонен навеки. Сразил воина-генерала, как в сказке сказывается, не царь Салтан, не швед-басурман, а царевна красота; не меч булатный, не копье острое, а очи с поволокою, уста вишенные да за пояс коса русая. Григорий Иваныч был полонен без боя в Москве белокаменной пятнадцатилетней дочерью стольника царского Ивана Зиновьева. И тут, в Москве, женился он и зажил. Прижили муж с женой пять сынов, и после долгой, мирной жизни, близ Никитских ворот, скончались оба и ныне лежат там же рядком, в церкви Егорья, что на Всполье…
Сыны стали служить родине, как учил их служить своими рассказами о себе Григорий Иваныч. Старший из братьев, Иван Григорьевич Орлов, один остался в Москве и, схоронив отца, заступил его место – в любви и почтении остальных братьев. Второй, Григорий Григорьевич, был отправлен еще отцом в Петербург, в сухопутный кадетский корпус, и, выйдя из него, полетел на поля германские, где шла упорная и славная борьба.