18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Евгений Рудашевский – Почтовая станция Ратсхоф. Лабиринт мертвеца (страница 8)

18

Не дойдя до Нижнего пруда, мы развернулись и направились к Насте домой, только сделали крюк через Фестивальную. Вообще, ночной Калининград мне нравился меньше дневного. Темнота съедала деревянные изгороди, брусчатку, растущие во дворах жорики-георгины. В ночи было незаметно, что черепичная крыша вилл растекается по мансарде и напоминает ярко-оранжевый длинный парик, нахлобученный на лысенького, пожелтевшего от времени старичка. Калининград становился обычным городом с горящими витринами и фарами машин, только подсвеченные краснокирпичные кирхи вставали призраками разбомблённого в войну Кёнигсберга.

А вот по Фестивальной мне нравилось гулять именно ночью. Мы с Настей любовались чудесными колбасными и молочными палатками, заглядывали в расшторенные окна пятиэтажек, где всё казалось таким кукольным, и наблюдали, как на пересечении с Коммунальной из-под колёс трамвая рассыпаются снопы холодных искр. Потом я проводила Настю домой. Понадеялась, что у неё всё будет хорошо, а теперь встретилась с ней и узнала, что за два дня непогоды она ещё сильнее поругалась с мамой.

Настя жила в Северном Амалиенау, неподалёку от Поплавка, и у неё было сразу две гостевые комнаты. Как-то, когда у Насти в спальне делали ремонт, я ночевала в одной из них, и там пахло кондиционером для белья, а на тумбочке лежала чистенькая ночнушка – к неудовольствию тёти Вики, я к ней не притронулась. В нашем доме гостевой не было. На первом этаже располагались три малюсенькие кладовые и кухня, изогнутым коридорчиком соединённая с почтовой станцией, а в двух комнатах на втором этаже жили мама с папой и бабушка с дедушкой. Насте предстояло спать со мной в мансарде.

Конечно, моя комната была совсем не похожа на Настину спальню, канареечно-жёлтую, плюшевую, с пуфиками и высоченным аквариумом, в котором постоянно умирали рыбки, однако Насте у меня нравилось. Я разрешала ей ходить в обуви. И никаких тапочек с розовыми помпонами, как у тёти Вики. Деревянный пол мансарды выглядел грязным даже после уборки, а если я недельку-другую ленилась тащить к себе пылесос и ведро с водой, то по нему непременно разлетались мелкие щепки, веточки и шелушинки коры. В закруглённом углу у двери стоял «Манхайм» – моя чугунная печурка, изнутри выложенная кирпичом, а снаружи приваленная крупными камнями. На топочной дверке значилось: «Esch original. Esch & Со Mannheim. 1880». Уж не знаю, где дедушка её откопал. Раньше в доме никаких печурок не было. У немцев тут в подвале стоял свой отопитель – туда засыпали уголь, и горячий пар расходился по батареям всех этажей, – а мы жили с газовым отоплением, однако до мансарды и чердака оно не дотягивалось. Труба от «Манхайма» уходила прямиком в стену, точнее в общий дымоход. Возле печурки, сваленные в кучу, лежали дрова. Сегодня их запас в подвале пополнился. Зимой у нас бывало холодно, но я укрывалась электроодеялом и спала хорошо.

– Думаешь, мама права? – спросила Настя, когда я принесла нам по кружке чая с пирожными из почтовой станции.

– В чём?

– Ну, не надо было бить Карину. Или не надо было бить по лицу. Лучше бы ударила в живот. Коленкой так, смачно, чтобы Карина от боли согнулась пополам.

– Да, думаю, тётя Вика именно это имела в виду. Смачно коленкой в живот.

– Я серьёзно. Считаешь, мама права?

– Никак не считаю.

– Нет, скажи.

– Я и говорю.

– Давай! Я же знаю, ты хочешь сказать, что я не права и вообще ненормальная, если бросаюсь на людей с кулаками.

– Не хочу.

– Скажи!

– Ну хорошо. Ты не права, и ты ненормальная.

– Вот! Я так и знала! Тоже мне, подруга…

Настя скрестила руки и вроде бы обиделась, но потом рассмеялась и обняла меня. За ужином она кокетничала с моим папой, чем развеселила его и заставила отвлечься от ноутбука. Когда папа ушёл, Настя разговорилась с бабушкой про нашего новенького соседа. Дом напротив пустовал два или три года, а теперь там появились жильцы, и бабушка по утрам невзначай прогуливалась рядышком – улучила момент и познакомилась с новой хозяйкой. Обзвонила подруг, рассказала им, что та живёт в Питере, но попробует освоиться в Калининграде, а с ней приехал пятнадцатилетний сын – он пойдёт в нашу школу. Бабушка посудачила с Настей о соседке и растерялась, когда Настя спросила, привлекательный ли у неё сын.

Вечер прошёл весело, а к десяти часам приехала тётя Вика – привезла чемодан с вещами из Настиного гардероба, долго говорила с моей мамой и даже пообщалась с Настей. Они не ругались, но Настя пока осталась жить у меня и перед сном напевала про биполярочку.

У Насти всегда было так. Поначалу она напевала из Оксимирона[1]: «Но я не грущу, ведь меня любит моя биполярочка», – коверкала мелодию и превращала её в какой-то попсовый трек, затем включала Билли Айлиш и слушала вперемежку все песни, пританцовывала и кривлялась. Раз десять подряд слушала «I tried to scream, but my head was under water[2]» и говорила, что в этой строчке – вся её жизнь, а Билли гениальная. Настя постепенно затихала, беззвучно шевелила губами, словно действительно опускалась под воду и ни до кого не могла докричаться. Совсем тускнела и ставила на бесконечный репит ««Hey, how you doing? I’m doing just fine. I lied. I’m dying inside[3]» Алиссы Навиды, причём ту версию, где ей подпевал грустный Штигли, и всё – Настя умирала внутри, Настя падала в депрессию, Настя превращалась в пятно. И пятном она иногда оставалась целую неделю, не поднималась даже на запах эклеров, и это было ужасно. Поэтому, услышав, как Настя голосом Тимы Белорусских напевает про биполярочку Оксимирона[4], я вмешалась – пересказала ей всё, что узнала от папы про открытку «я таджика», и показала ответ от Союза филокартистов Болгарии.

Ответ был бестолковый. Болгары не распознали сфотографированный для открытки каменистый пляж, сказали, что таких мест много и вообще у них очень красиво, а марка с египетским стервятником чудесная и редкая, как и сам стервятник, гнездящийся в Родопах, но теперь почти вымерший из-за браконьерства, плохой изоляции на опорах ЛЭН и прочих прелестей цивилизации. «Приезжайте в Софию, заходите к нам на улицу Хан Крум, и мы всё обсудим». Предложение съездить в Софию прозвучало забавно. Действительно, почему бы не махнуть туда на денёк-другой? Одна радость: филокартисты прислали ПДФ-каталоги с антикварными карточками, и я увидела, что в Болгарии разделительная полоса на оборотной стороне сохранялась до шестого года, то есть на два года дольше, чем в России, а значит… Да, собственно, это ничего не значило, ведь папа сразу исключил годы до Первой мировой.

– Поздравляю, – без улыбки сказала Настя. – Открытка оказалась старинной.

– Да, ей ровно век! Хотя возраст для открытки не главное.

– Я думала, чем старее, тем дороже.

– Не всегда. Первая в мире открытка вышла в тысяча восемьсот шестьдесят девятом году, а цена у неё низкая.

– Почему?

– Ну, она довольно невзрачная. Никаких тебе фотографий или рисунков. Только простенькая рамочка, надпечатка «Карточка для корреспонденции» и марка на два крейцера. Всё. Да и тираж там за первую пару месяцев – под три миллиона. И никому она особо не нужна. Или советская открытка с «Прибыл на каникулы» Решетникова. Её тираж перевалил за тринадцать миллионов. За такую даже в идеальном состоянии дадут рублей двести-триста, не больше.

– Ясно.

– Вот если бы к тебе попала первая видовая открытка с замком Вартбург, да ещё чистенькая, без штемпелей и надписей, тогда да. За неё папины коллекционеры подерутся.

– Чем меньше тираж, тем дороже?

– Не всегда.

– Издеваешься? Опять не всегда?

– Ну, в Великую Отечественную открытки выходили миллионными тиражами, так? Но их печатали на дешёвенькой тонкой бумаге. Да и с фронта они шли кое-как и потом хранились непонятно где. В общем, тиражи у фронтовых открыток были огромные, а сохранилось их мало, и цена у них высокая.

– Ясно… А с твоей открыткой что?

– Пока повисит на мудборде.

Мы с Настей ещё поговорили про «я таджика», про другие необычные открытки посткроссеров. Выяснилось, что Настя никогда не заглядывала к нам на чердак, и я потащила её смотреть папину библиотеку. У него там стояли редкие издания вроде журнала «Открытое письмо» и каталогов Общины святой Евгении со всеми прибавлениями. Папа особенно гордился подшивкой «Иллюстрированной газеты для собирателей видовых открыток», выходившей в Германии с тысяча восемьсот девяносто шестого года, однако Настю газета не впечатлила. Ценнейшие каталоги «Ришара» и «Рассвета» вовсе нагнали на неё тоску, и я побоялась, что Настя опять запоёт про биполярочку, но вскоре пришёл Гаммер, и втроём нам стало повеселее. Мы забрались на верхний чердак и опять заговорили про «я таджика».

– Наверное, он старенький и не разобрался, – сказала я. – Антикварную открытку отправил по ошибке. Даже про идентификационный номер забыл. Или у него сын филокартист, а он случайно пустил на посткроссинг жемчужину его коллекции.

Гаммер со мной не согласился. Сказал, что тут пахнет приключениями.

– Это запах кошачьей мочи, – покривилась Настя.

– Эй! – возмутилась я. – Рагайна наполовину уличная, но свой лоток знает. Точнее, лотки. У неё их три штуки! А пахнет тут старым деревом и дедушкиным барахлом.

– Открытка может быть как бутылка с посланием! – настаивал Гаммер. – «Я таджик» бросил её в море посткроссинга в надежде, что она попадёт в нужные руки.