Евгений Пинаев – Похвальное слово Бахусу, или Верстовые столбы бродячего живописца. Книга третья (страница 11)
«И неизменно всё в природе»… Извини, Профессор, за винегрет из твоих стихов, но я тут не причём, их перемешала своей кочергой нынешняя непогода, а если они легли на душу в таком порядке, то какая тебе разница? И потом, знаешь ли, мысленно обращаюсь я и к нему, и к подруге, твои сонеты и нынешний ветер – одно и то же, благо они напомнили зимние ночи в Отрадном, где я оказался однажды не для санаторного отдыха, а для пошлой халтуры, на которую меня сподобил кадровик Запрыбпромразведки, сведший меня для этого с господином (вернее, «товарищем» ещё, по тогдашнему времени) из курортного ведомства, имевшим занятную фамилию Бульонов.
…Работёнка была – не бей лежачего: плакаты по технике безопасности для котельной тамошнего санатория. Меня поселили в отдельном номере небольшого особнячка на берегу моря, и положили вдобавок бесплатный харч. Днём я занимался «живописью», вечером уединялся в своей «каюте» и часто, очень часто, засыпал только под утро, слушая всю ночь музыку шторма, которую исполняли те же инструменты – ветер, сосны и волны Балтики, кидавшиеся на заснеженный берег и покрывшие наледью чёрные камни соседнего мыса. Чего только я не передумал в те ночные часы! И я бы не назвал собрание тех мыслей так же, как назвал Профессор сборник своих стихов: «Жизнь прекрасна, вот и всё…» Повода не было для такого оптимизма. Всё складывалось не по щучьему веленью и тем более не по моему хотенью. Безысходность – вот точное определение тех чувств, которые владели мною тогда.
Тот же благодетель, что подкинул халтуру, сказал, что моя загранвиза повисла в воздухе. У парткомиссии возникли большие сомнения касательно моей кандидатуры. Якобы участковый Города и его околотка, в котором осталась моя семья, со слов досужих кумушек, перемывающих косточки соседей, сидя на скамейке у подъезда, сообщил, что Гараев слишком уж зашибал в последнее время, а это недопустимо для советского моряка-промысловика. Да, будущее было темно, и траурный говор ветра, моря и сосен только усиливал тьму, в которую я погружался каждую ночь.
Сейчас Мини-Балтика рождала лишь отголоски тех чувств и мыслей, но и они, смягчённо-вялые, не вязались с благостным рассуждением Джеймса Джойса, роман которого «Портрет художника в юности» я перечитывал в тот вечер: «Тихая текучая радость, подобно шуму набегающих волн, разлилась в его памяти, и он почувствовал в сердце тихий покой безмолвных блекнущих просторов неба над водной ширью, безмолвие океана и покой ласточек, летающих в сумерках над струящимися водами». Более соответствовали настроению его же слова, сказанные дальше: «Всё зыбко в этой помойной яме, которую мы называем миром».
Пессимизма моим отголоскам добавило и письмецо Бакалавра-и-Кавалера.
Если так обошлись с мэтром, то на какую долю обрекут меня, когда сунусь со своими «столбами» к тому же В.Э.?! И хотя я зашёл слишком далеко (уже наступила третья или четвёртая «болдинская осень»! ), стоит ли продолжать эту канитель?! Ведь неизвестно будет ли принята рукопись, а если и будет, то «одиозный» редактор даже не поинтересуется моим мнением, просто возьмёт и выбросит всё, что сочтёт нужным, и, быть может, даже не захочет встретиться и поговорить. И вполне возможно, что не получу распечаток текста для авторской корректуры. Ведь я червяк в сравненье с ним, с его сиятельством самим!
А Командор твердит: «Твори, выдумывай, пробуй!» Бакалавр уже не так настойчив – своих забот полон рот, но и он напоминает время от времени. Им, акулам пера, хорошо рассуждать, а тут хоть пропади от сомнений. Надо сделать передышку и всё хорошенько обдумать, благо на носу уборка урожая. Разделаюсь с огородом и сделаю резюме. К тому времени подруга снова отчалит к своим старичкам, а я… Я, как ни крути, видимо, потащу дальше свой воз со «столбами», водружу на черепушку монашеский клобук и «правдивые сказанья» начертаю.
Так всё и вышло.
Ветра перестали дуть, прекратились и начавшиеся дожди. С огородом разделались в одночасье с помощью городского десанта. Подруга тоже не задержалась. Собралась на железку вместе с детьми, сопроводив минуту расставанья просьбами и увещеваниями быть паинькой и не связываться с Дрискиным.
– Ты понимаешь меня? – спросила любезная, обняв любезного.
И я ответил, поникнув гордой головой:
– Я всё пойму и разумом объемлю, отброшу сны, увижу наяву, кто здесь топтал одну со мною землю, за ней в вечерний сумрак уплыву…
– Тьфу на тебя, балабол!
– И никто не узнает, где могилка моя.
– О, бож-же!
Сей возглас у неё почти всегда – вместо «до свиданья». Ну, да мне не привыкать. У неё одно, у меня – что-то другое завсегда выскакивает само собой, но – любя. Уж так повелось, что это стиль нашей жизни и общения.
Подруга уехала, а вскоре задули «бравые норд-весты». Они трепали жёлтое убранство лиственниц. Я слушал тревожный шорох полуобнажённых ветвей и не знал, на что решиться: то ли продолжать движение вдоль «верстовых столбов», то ли прекратить с ними творческое содружество. Как-то присел к столу, отстукал страничку, но, увы, у пишмашинки тут же отвалились две самые ходовые буквицы. Правда, и помощь тут же явилась. Сначала Умелец притащил от друга ненужный тому аппарат, и почти следом за ним Телохранитель привёз из города плоскую, как блин, портативную машинку югославского производства. Казалось бы, статус кво восстановлен, однако на меня нашло другое. Захотелось до снега собрать в кучу ботву, стебли цветов, кабачковые лианы, обрезки малинника и прочая, и прочая, и прочая.
За этим хозяйственным занятием застал меня рёв клаксона. Господи, «вас баюкает в мягкой качели голубая „Испано-Сюиза“»?! Надо уходить в подполье!
Не успел!
Над забором появилась раскормленная физиономия Прохорова мажордома Сёмки. В вечерних сумерках она светилась, как «томная луна, как пленная царевна», вот только её ухмылка была безальтернативной и наглой, хотя голос лакея почему-то снизился до конспиративного шёпота.
– Громче кукарекай, петух! – крикнул я, сообразив, что он боится выхода на сцену моей подруги. – Жена уехала!
– Мишка, включай все передачи и вали к нам! – рявкнул лакей и ландскнехт владельца сортиров и продавца унитазов. – Прохор Прохорыч приглашает на этот… – Он запнулся, но всё-таки вспомнил: – На этот… ага, на файф-о-клок.
– Передай хозяину, что я сменил амплуа: будет Мишка жить красиво, будет живопись любить, и не водку, и не пиво – только воду будет пить! И потом я роман пишу, понял? Скажи Прохору, если он согласен спонсировать его издание, то готов вернуться к винопитию на его условиях.
Сёмка свалился с забора на суверенную территорию бизнесмена, но вскоре явился снова с обнадёживающей вестью:
– Он грит, пусть Михаил непременно явится. Мол, если у него есть тема, то можно обсудить. Он… это, он предвидел, что ты снова захочешь его ободрать.
Прости, читатель, но я огласил своё согласие в виде нецензурной лексики, что привело ландскнехта в тихий восторг.
– Скажи Прохору, – добавил я уже спокойно, – щас напялю смокинг и явлюсь на свиданье, только без опозданья мечи на стол, всё что напи… парил, ясно?
«Жребий брошен, – сказал я себе, вступая в цитадель. – Чему быть хочу, то вряд ли сбудется, но почву прощупать надо: вдруг раскошелится?»
Впрочем, меня скорее всего поджидала другая вероятность, вероятность надраться, как это бывало прежде. По поводу выпивки Прохор не жлобствовал: сам пил и пить давал другим. Не зря ж он любил повторять: «Было бы желание, а бутылка найдётся». Поднимаясь в апартамент, я утешал себя тем, что при любом раскладе вернусь к себе с гостинцами для собак – чем бы ни закончилось заседание рыцарей круглого стола.