18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Евгений Пинаев – Похвальное слово Бахусу, или Верстовые столбы бродячего живописца. Книга пятая (страница 4)

18

На Урале наступили хлопотные дни. С жильём и трудоустройством, к счастью, обошлось: то и другое нашлось довольно быстро. Жить определились на частной квартире. С пропиской помог Давид Маркович Ионин, некогда вызволивший раба «Трудовых резервов» из 42-й ремеслухи. Старый товарищ Алька Туманов, сам отведавший на востоке морской соли, посоветовал идти к ним, на телестудию, декоратором.

Однако быт и рабочая лямка – дело привычное для каждого «хомо советикуса» и вовсе не обязательно, чтобы он был шибко «сапиенсом». Так что нет смысла мусолить словеса, затёртые до трюизма, на эту тему. Зато, господа-товарищи, долгожданная встреча старых другарей, эт-то, скажу вам, совсем другой табак! О, воспоминания! И нет ничего странного в том, что мы, Охлупин, Терёхин и я, привязав своих росинантов к верстовому столбу и поручив их заботам неунывающего старпёра Бахуса, заговорили не о днях, близких нынешним, а обратили взоры к тем временам, когда рванули на «москвичонке» Аркаши по Московскому тракту, держа курс на Каму и далее – на Орёл-городок, где в ту пору жили мои родители и братишка.

– Было же времечко, а?! Втроём, дружно! – пустил слезу холерик Терёхин.

– Дружно, говоришь? Мы ещё только загружали машину походными пожитками…

– Весь день провозились, помню, – вздохнул Аркаша.

– Вот-вот – весь день! И весь этот день, Владимир Алексеич, ты меня какими только «титулами» не награждал! И самыми безобидными были «дурак» да «идиот».

– Неужели было?! – изумился Терёхин.

– Себя не знаешь, Володька? – напомнил Аркаша. – Ты и меня достал, а угомонился только в полночь, когда выехали из города. Скис, а мы спокойно отмахали первые двести километров.

– А что вам – бугаи! А я худ. У меня – сердце, у меня…

– Не насморк, так понос, – добил Аркаша этого барбоса.

– Да-а… ну, извиняюсь задним числом, – повинился Терёхин и тут же напустился на меня: – А ты, Мишка, зачем помнишь всё это?! И неужели помнишь до сих пор?!

– Запомнилось. Потому что моё участие в экспедиции могло закончиться уже в Молотове, то бишь в Перми, – решил я наконец высказаться, после стольких лет. – Помните, добирались до Лёвшино, где должны были погрузиться на пароход?

– А дорога – ухаб на ухабе, – вставил Аркадий: шофёр всегда помнит дорогу.

– О том и говорю, – кивнул я. – Это меня и спасло. Этот господин на тебя, Аркаша, набросился: «Не гони! Ты совсем обалдел! Баранку держать не можешь! Сломаешь рессоры! Да не гони, говорю! Не рискуй зря! Опять у тебя скорость шестьдесят километров!»

Я не выдержал и захохотал, когда эти двое уже хохотали.

– Ну-ну, а что дальше? – напомнил Аркаша, когда добавили ещё по стопарю и налили по новой. – Знаешь, это становится интересно. А я вот помню лишь то, как нас встречали в пермском Союзе художников – восторг! «Вот здорово! Вот как надо ездить на этюды!» – орали со всех сторон. Но ты продолжай, продолжай.

– Продолжаю. Приехали, а пароход нас взять уже не мог. Пока тряслись по ухабам, вместо «москвича» погрузили четыре тонны проволоки в лацпорт.

– Склоняю голову: если такую мелочь запомнил, то принимаю без разговоров всё, что скажешь в мой адрес, – повинился Терёхин.

Он мог так, когда хотел. И вообще был отходчив.

– Потом пришла «Башреспублика», оформили документы, погрузились, – продолжал я своё повествование, – а до отхода ещё двенадцать часов. Я решил махнуть к тётке в Гайву. Тебя звал, Владимир Алексеич, а ты отказался. Как раз и катер шёл туда – отчалил я, а там, в Гремячем – это та же Гайва – узнал на причале, что обратный катер идёт в восемь, а пароход уходит в десять. Успею, думаю, и в половине восьмого явился на дебаркадер. Тут-то всё и началось. Дежурный сказал, что катер в Лёвшино пойдёт только в девять, да и то с заходом в Заозёрье. Мотай, мол, парень, в Заозёрье – там и сядешь на свой пароход, а если до Лёвшино, опоздаешь. Я аж зубами заскрипел. Ну, дела, – думаю, – съездил в гости! А рядом какие-то катера стоят. Поспрошал у мужиков – не бегут ли до Лёвшино? Никто! Я уже намылился обратно к тётке, а меня догоняет моторист с самого маленького: «Сколько дашь?» «Пол-литру», – говорю, а у самого в кармане рупь.

– Что-то начинаю припоминать, – сдвинул брови Володька.

– Я тоже, – покивал и Аркаша.

– Тогда закругляюсь. Бухнулся я вам в ноги: «Подайте, Христа ради, двадцать пять тугриков! После объясню, в чём дело!» Подали. Расплатился с извозчиком, вернулся к нашему автофургону, и вот тут ты, Володя, и принялся за меня: «Нам барыг не надо, мы барыг привыкли…» «Так я тебе отдам в Орле!» «В Орле вообще всё будем считать, а нам барыг не надо!» И так далее. Я плюнул и ушёл на корму. Словом, злость и обида! Так и просидел ночь – курил и дулся. Главное, не знал, как поступить. Если начну считать, сколько с меня причитается за всё про всё и отвалю в сторону, значит, вы ко мне не поедете, лето – в жопе, а я – первейший засранец: такое дело сорвал! Утром был у нас с тобой тяжелейший разговор…

– Ни черта не помню!

– Ты пытался мне объяснить, почему я барыга, я пытался тебя понять, но так ничего и не понял. Впрочем, мир мы заключили, и то хорошо.

– А сейчас, Мишенька, что думаешь по этому поводу? – спросил, подливая в стаканы, Володя.– Как оцениваешь себя и нас?

– Думаю, был я в ту пору порядочным лоботрясом, а вы… Вы, наверное, пытались выбить из меня молодую дурь.

«В механике существует понятие „коэффициент полезности“. Так вот, у человека этот „коэффициент полезности“ ничтожен. Мы ужасаемся, когда узнаём, что паровоз выпускает на воздух без всякой пользы чуть ли не восемьдесят процентов пара, который он вырабатывает, но нас не пугает, что мы сами „выпускаем на воздух“ девять десятых своей жизни без всякой пользы и радости для себя и окружающих». Это Паустовский заметил, и заметил вполне справедливо. Думаю теперь, что мне доставалось на орехи именно за пустопорожний «пар», выпущенный в воздух.

– Кончайте, мужики, рыться в старом тряпье, – сказал Аркаша. – Когда это было? Ведь следующим летом, и снова втроём, на Алтай покатили.

– И снова ругались, мирились, снова ругались и снова мирились, – засмеялся я, – а потом я оказался в Мурманске, далее – везде.

– И вот, блудный друг наш, ты снова вернулся на круги своя.

– Больше никуда не сбежишь? – спросил Аркадий.

– А это как карта ляжет, – ответил в полной уверенности, что карта ляжет теперь не скоро. Если вообще ляжет.

Воспоминанья слишком давят плечи,

Я о земном заплачу и в раю…

Эти строчки Цветаевой я слизал у Паустовского, когда перечитывал «Книгу скитаний» с таким же эпиграфом. Не смог удержаться – уж больно в жилу! Так получилось, что уральский воздух был напитан прошлым, которое напоминало о себе на каждом шагу. А слизал вынужденно. Своими книгами уже воспользоваться не мог, так как они исчезли вместе с полками по причине… Не хочется говорить о причине в этот раз, но благовидный предлог воспользоваться чужой мыслью, даже полученной из вторых рук, появился, вот и…

Но ближе к делу. Как Хваля тянул лямку на «Диафильме», так и я отбывал часы на студии, выполняя с такими же тружениками кисти заявки телережиссёров. Особого энтузиазма не испытывал. В душе всё ещё звучал «ветер дальних странствий» и пели волны, в глазах бурлил и пенился кильватерный след, но в снах меня посещали почему-то не Филя Бреус или штурман Вечеслов, недавние соплаватели, а Коля Клопов или курсанты. Те, отношения с которыми и после «Меридиана» остались добрыми и приятельскими. Это, прежде всего, Толя Камкин, Моисеев, Ярандин, Кухарев и Женька Трегубов со своим баяном. И не только они, не только они… Все в синих робах х/б, словно собирались сдавать зачёт по такелажному делу или по знанию снастей.

Но жизнь брала своё. Новые времена – новые песни. В свободное время пытался что-то писать, но брался, само собой, за морскую тематику. Знал, что не похвалят, но спешил запечатлеть, пока Урал не стёр море из моей памяти своими лохматыми елями. И вообще, плевал я на указки! Всё равно никогда не напишу то, чего не хочу. Пущай газеты ратуют за связь с народом, идейность в духе соцреализма – к чёрту! Всё это пустые слова. Искусство субъективно, а художник обязан изображать то, что прошло через сердце. Море для меня – кусок жизни, а чужие берега оставили в моей биографии след, который хотелось перенести на холст.

Терёхин мастерской уже не имел. Правление отобрало, посчитав, что она использовалась не по назначению. Его шикарный мольберт, сделанный под заказ, стоял в алтарной части бывшего храма, в котором располагались художественные мастерские. Теперь им пользовались все, кому заблагорассудится. У него был шкаф на третьем этаже, стол и все не занятые производственной текучкой метражи мастерских, где бы он мог расположиться для творческой работы. Уже при мне он писал свой последний большой холст «1905 год» в выставочном зальце Дома художника, взгромоздив его на стулья и прислонив к стене. Охлупина тоже наказали. Отобрали просторное помещение на Декабристов, но хотя бы дали «малолитражную» комнату в Доме художника. Кажется, произошла рокировка с Алексеем Бурлаковым, обильно покрывавшим краской большие холсты. Аркаша предложил мне работать у него, но пока в этом не было надобности, а кроме того я видел, каково приходится хозяину на том пятачке, где не нашлось бы места даже для лишнего стула.