Евгений Пинаев – Похвальное слово Бахусу, или Верстовые столбы бродячего живописца. Книга пятая (страница 10)
– Не упрекай меня без нужды, Миша. Служба!
– Н-да…
– А потом к нам подсел длинный такой литовец. Он при кабаке то ли боцманом числится, то ли механиком.
– Винцевич! – догадался я. – Виктор Ранкайтис. Был нашим стармехом.
– Вот-вот! Хорошо посидели. Я и адресок взял у Минина. Дать тебе?
– Есть у меня. Где сейчас Минин обретается? Не говорил?
– В Балтийском отряде учебных судов. В Клайпеде стоял «Менделеев», так он капитаном на этой баркентине. Ты ему напиши!
– Обязательно! А на «Меридианас» он забрёл, чтобы с Винцевичем повидаться, – догадался я, трезвея при мысли, что есть ещё на плаву баркентины, и есть на них люди, которые помнят меня.
Пока мы «обменивались мнениями», Филя разлил остатки, после чего, «погасив светильники», мы отправились на покой. Хваля прикорнул на той же лежанке, Филя притащил резиновый понтон и, водрузив его посреди комнаты, почил богатырским сном. Жека ушёл в чулан-мастерскую, я и Ревтрибунал устроились во дворе под навесом, где нам были приготовлены топчаны.
Штурман сразу уснул, а во мне всё ещё поскуливала струна, тронутая им. Вроде всё уже улеглось, устаканилось, как любил говорить тот же Бреус, а теперь «Меридиан» не шёл из головы и гнал сон. За оградой, над кудрявой порослью, мерцали звёзды. «Что же ты забываешь о нас в своей земной юдоли, – говорили они, – вспомни, как купаются топы мачт в сумрачных струях Млечного Пути, вспомни и заплачь, если сможешь».
Я смог, а потом вытер ладонью глаза и… уснул.
Утром мы, спящие во дворе, были разбужены бодрым рёвом Филиппа Филиппыча. Такая разухабистость рванулась из его глотки, что стало ясно – похмельем Бреус никогда не страдал: «Мы плясали – с ног сшибали, вышибали косяки! Неужели нас посадят за такие пустяки?!»
– Боцман, кончай орать! – взмолился штурман. – Деревню разбудишь!
– Вы на Гаврилу гляньте! —засмеялся я. – В козле он уже разбудил зверя, рыкающего и алчущего… опохмелки.
Гаврила ломился в запертую калитку, совал в неё рога, но штакетник не поддавался и бородач обращался к нам с жалобным блеянием: «Пусти-итееее!»
И тогда всей компанией отправились на реку, где уже купались мальчишки. Мы тоже совершили омовение. Обсохнув, поднялись к церковной ограде у старого сельского погоста. Присели на скамейку, уже облюбованную до нас бородатым аборигеном Костей, приятелем Лаврентьева. У его ног лежали две борзые – поджарые красотки.
– Евгений Палыч сводил меня к могиле чиновника Вечеслова, – сказал мне Ревтрибунал, —вот и не идёт с головы мыслишка, а вдруг на самом деле этот Пётр Фёдорович – мой родич по линии отца? Не знаю своей родословной и вряд ли узнаю.
– А ты не тушуйся, моряк! – посоветовал абориген. – Видите те липы? Вековые! За ними барский дом помещика Соколова. Вот кто увлекался псовой охотой! Его собачки славились не только в нашей округе. Вот этим моим «арлекинам» с пятнами у глаз именно Соколов положил начало. А спина какая, видите? Чепрачный окрас! – похвастался он, хотя, верно, знал, что мы ни хрена не понимаем в этих вещах. – Костромичи – те в носочках, с белой грудью и тёмной спиной. Гонять начинают года в три.
– Эта вот у тебя не слишком азартна, – поддел его Жека.
– Так ей год всего! – загорячился псарь. – Есть у меня одна. Тринадцатый год пошёл. Уже глухая, а лису всё равно не отпустит. Или занорует, или возьмёт. И охота была здесь знатная. Лиса, куница, кабаны, лоси. Теперь ни зверья, ни собак настоящих. Мои последние.
– Не переживай, Костя, – утешил его Лаврентьев. – Заведёшь русских гончих и этих… помнишь, говорил – узловок.
– А-а… Всё не то. Помещики разводили – это да. Собачки так и звались – по их имениям.
– Значит, и Соколов из таких селекционеров? – спросил Рев.
– Спрашиваешь! – оживился абориген Костя. – Я про него и начал, но по твоему поводу, моряк. Год назад появился здесь один дядя. Сначала всё о собаках говорил, а выяснилось под конец, когда мы выпили, что он с помещиком одного помёту. Пра-правнук, что ли. Корни свои искал. В архивах докопался, теперь, не разглашая шибко, решил у наших стариков поспрошать. А где у нас старики, что при царском режиме жили? Всех извели на корню. Вот и ты, моряк, в архивах поройся. Может, отыщешь своего кавалера или какие следы, ежели, конечно, не боишься подмочить дворянством биографию.
– Я ему ещё в море о том же говорил, то же самое советовал, – проворчал Жека. – Время, конечно, упущено. И где местный архив? Церковь разграбили, а приходские книги давно сожжены. Скоро и за могилы примутся. Ты, Рев, сфотографируй свою, чиновника, пока архаровцы не уволокли надгробие. И всё-таки поройся в районных и областных бумагах.
– Бумаги, коли они есть, никуда не уйдут, – заявил Филя. – Щас бы бутылочку раздавить, а магазин, верно, закрыт? – обратился он к Жеке.
– Филипп Филиппыч, если очень хочется, то у меня в портфеле имеются две, – сказал я, – Самое время изладить и шашлыки.
– О, Мишка, сразу видно, что и ты был боцманом! – возрадовался Филя, сладострастно потирая руки. – Пить так пить – до хохота в желудке, до потери пульса и штанов!
Костёр разожгли за дорогой, угли сгребли в самодельный мангал, мясо нанизали на шампуры из проволоки и занялись трёпом, злоупотребляя по маленькой. Я спросил у Жеки, как у него обстоит с заработком.
– Когда как, – ответил он. – Однажды меня пробовали прижать. Было собрание. Слово взял директор мастерских и говорит: «Иду я, товарищи, по городу, а навстречу – Лаврентьев. И та-ааа-акой пьяный, что я его не узнал!» А я, значит, ему в ответ: «А я вас сразу узнал». Хохот, конечно, а он – в бутылку, ну и начал, было, отлучать от кормушки, да поостыл и снова стал подкармливать манной кашей. Вот наш графуля правильно сделал, что не стал связываться ни с Союзом, ни с Худфондом. Лепит свои диафильмы и в ус не дует.
– Так спокойнее жить, – улыбнулся Хвáля, принимая шашлык и стопарь. – Я, Жека, когда в училище учился, в театре подрабатывал. Статистом, конечно, но и в хоре петь за трояк доводилось. Давали мы однажды какой-то революционный спектакль Я – в толпе матросов, солдат и прочих большевиков. Ревём, естественно, «Интернационал» вместе с Владимиром Ильичом. Его Смирнов играл. Поём, значит, и вдруг сверху падает и накрывает хор громадная холстина, а мы всё равно поём. Спели. Холст подняли и… несут матросики окровавленного Ильича: ему по башке попало толстенной деревяхой, что поддерживала холст. Она и вырубила вождя, шарахнув по темечку.
– Хорошо, что не на смерть! – живо отреагировал Жека. – Если б прихлопнула мою и многих кормушку, мы бы сейчас не жевали шашлыки пополам с водочкой.
– Так ведь зарабатывают и по-другому, – заметил Хваля. – Ты, Жека, своди Михаила на Малую Грузинскую. Пусть посмотрит наших доморощенных авангардистов.
– Ну их к чёрту… Насмотрелись в «Галери ла Гавана» – до сих пор тошнит от этой зауми, – отмахнулся я.
– Там что! Ну, висит посреди подрамника сплюснутая крышка от большой консервы. С четырёх сторон проволокой прикручена, – пояснил Жека для Хвáли. – А наши малюют с философским подтекстом. Им иностранцы платят за подтекст триста-четыреста рубликов за мазню, они и рады: «Меня в Америку купили!» Я как-то спор затеял, так меня же и обвинили в «умозрительности». А у спорщика ихнего на холсте – Христос распятый. Руки-ноги прикручены к кресту болтами с гайками. Чтобы, значит, не воскрес. Говорю, ребята, похоронят вас скоро, так они в драку полезли. Хорошо, что мы были с Женькой Антоновым. Поостереглись его кулаков. У него же не заржавеет. Как учили в кавалерийской школе? За узду, крепче, ещё крепче и – в морду!
– А как сейчас Антонов? Борька Овчухов? Чем занимаются? – Спросил я, обгрызая куски с шампура.
– Толком не знаю. Мы там и встретились, на Грузинской. Я им, этим, говорю, что с вашим авангардизмом одна надежда на авось: повезёт – не повезёт. А этот, который Христа намалевал, говорит, что ему всегда везёт. Ну, а я ему толкую на ушко: «Смотря как везёт. Один хватает машину лотерейную за тридцать копеек, а другой хватает триппер!» Пуще прежнего взъелись, хай подняли до небес. Мы уши зажали и – ноги в руки.
И ещё одна ночь минула.
Теперь я пошёл в избу будить команду. Боцман снова спал посреди комнаты в надувном резиновом понтоне.
– Ну и клопы у этого Лаврентьева! – удивлённо изрёк он, зевая и показывая зажатую в кулаке небольшую черепашку.
– Не вздумай раздавить с похмелюги! – засмеялся я. – С тебя, боцман, станется!
– Пожалуй, надо собираться домой, пока «клопы» ещё с чайное блюдце, а не с тазик, – ответил Филя, отправляя черепаху под стол. После завтрака штурман засобирался в Серпухов. Филя Бреус и Хвáля отправились с ним, но до Москвы. Я тоже примкнул к уезжавшим, пообещав вернуться в Спас-Темню, повидавшись с дядюшками и заглянув в Третьяковку и Пушкинский.
На всё про всё ушло у меня дня три-четыре. У родичей отметился чин по чину, но галерею и музей Пушкинский обошёл вяло. Можно сказать, только посетил, чтобы потоптаться возле Врубеля. Не шли из головы «Меридиан» и капитан Минин. Закрою глаза – катятся вдаль океанские волны, кланяются им мачты, одетые в напруженную парусину, курсачи окатывают горячую палубу, оттирают её песком и кирпичами, и сам я, босой, шагаю между них, загребаю пальцами сырой песок и гладит мою спину тёплый африканский ветер.