реклама
Бургер менюБургер меню

Евгений Носов – Том 1. На рыбачьей тропе ; Снега над Россией ; Смотри и радуйся… ; В ожидании праздника ; Гармония стиля (страница 38)

18

Порешили тут же и раздуть этот самый самовар, отпраздновать покупку.

Стал я раздумывать, чем бы самовар растопить. В углу нашей казармы на полочках за ширмой какие-то деревянные зверюшки стояли. Точеные, размалеванные, разные-преразные — впору ребятишкам забавляться. А еще дюжины две реек было сложено. Каждая рейка тоже отполирована и сверху донизу исписана японскими закорючками. Что это за игрушки и планки, об ту пору никто не знал. Ну, а по мне, эти планки самый раз для самовара подходящи. Схватил я две штуки, вытащил во двор, раз-два об колено — и в трубу.

А тут из караульной будки японец вышел, дескать, посмотреть, чего это мы собрались в кучу, гогочем. Подошел, глянул на щепки, да как закричит, как замашет руками — и со всех ног в караулку. Переглянулись мы: что за черт? Неужто чайку нельзя попить?

Только слышим, в караулке переполох. Кричат, визжат. Ядреный якорь! Вот тебе выскакивает офицер, за ним — переводчик, а следом целый взвод солдат. Офицер коршуном налетел на самовар, опрокинул, стал бить в бока каблуком. А потом как заорет на нас!

— Господин Цубатака просит руса матроса строить два шеренга, — сказал нам переводчик, а сам скалит зубы, улыбается, такой, дьявол, вежливый был.

Построились. Ждем, что дальше будет. Ничего не понимаем, за что самовар искалечили. Из казармы вынесли рейку, офицер ткнул в нее пальцем, опять завизжал:

— Какая руса матроса ломала это?

Мы молчали.

Переводчик сказал, что, дескать, господину Цубатаке дюже жалко, что мы молчим, и он должен стрелять каждого второго матроса. «Вон куда обернулось дело! — подумал я. — За эту проклятую щепку всех перебьют». Глянул я вдоль шеренги, а матросы стоят пасмурные, страшные, на скулах желваки ходят. Ведь знают, что я поломал дранки, а не выдают. И, не поверите, забродила в моей груди какая-то хмель, ударила в голову. Радостно так стало, аж слезы навернулись. Эх, братушки! Да разве русского моряка штыком запугаешь? На-ка, выкуси!

Поправил я бескозырку, шагнул по всей форме из строя и говорю:

— Нате, стреляйте!

Подхватили меня солдаты, поволокли. Слышу, за спиной наши зашумели. «За что издеваетесь?» — кричат. Кинулись отнимать меня. Поднялась пальба. «Братухи! — кричу. — Не связывайтесь с ними, окаянными! А мне все едино. Я ведь еще под Цусимой должон был помереть!»

Кое-как загнали матросов в казарму, заперли. А меня поволокли за ворота. Лупили зверски. Прикрутили к пальме и секли бамбуковыми палками. Польют водой и опять лупят.

Целый месяц потом на циновках провалялся. Всю шкуру спустили. Ко мне потом переводчик все наведывался, подсядет рядом на корточки, скалит конские зубы и говорит:

— Твоя крепкая матроса. Скоро опять шибко бегать.

А сам тычет в угол, где эти самые рейки стаяли, и приговаривает:

— Уй, как некарасо.

Оказывается, те самые зверюшки, что за ширмой на полках расставлены были, — их боги. А на планках записывали души погибших самураев — по пятьсот штук на каждую. Выходит, я сразу тыщу самураев в самоварную трубу запихнул. Знал бы, не трогал. Проку-то с них не шибко, разве что чайку б вскипятили.

Вот какая была, значит, история, — заключил Маркелыч и потрогал пальцами помятый бок самовара, не простыл ли. — Когда потом из плена уходили, я и его с собой прихватил. Жалко было бросать на чужбине. Да и то сказать, нам ведь обоим из-за этих самураев бока намяли. Только марку мы свою расейскую не потеряли. Луженые!

Рассвет

Петушиной ранью плывем в дощанике к парому. Я сижу на перекинутой с борта на борт жердине и наблюдаю, с какой ловкостью Маркелыч направляет лодку. Весло то бесшумно опускается у борта, то, рассекая острым краем воду, выныривает из темной глубины за кормой. И так раз за разом — несуетно, расчетливо, без всплесков. Похоже, будто лодка бежит сама собой, а Маркелыч только так, для видимости, нехотя перекидывает весло.

Мы плывем тихой заводиной, прокладывая темную дорожку в сплошных зарослях ярко-зеленой ряски. Но вот выбираемся на стрежень, где невидимые пряхи заплетают струи в крутую косицу, лодка вдруг поднимает заляпанный смолою нос и, подхваченная течением, ходко катится вниз. Маркелыч дает себе передышку. Он кладет весло на колени. С узкого гребного пера торопливо, с тихим звоном скапываются капли, будто стеклянные бусины с оборванного мониста.

По сторонам медленно разворачиваются берега, еще дымные от утреннего тумана, и ртутью отливает в кустах и травах ядреная августовская роса. Желтеют промытые пески на перекатах, стеною высятся глинистые берега в излучинах. В сонной куге негромко, про себя чвинькают камышевки. Где-то в лугах сердится на разъезженную дорогу грузовик, урчит, громыхает пустыми молочными флягами.

Над долиной Сейма, над его заливными покосами и крутоярами, над зелеными островками деревень, над хлебным золотом за деревнями, над всем этим благодатным краем, прошитым голубой нитью реки, занимался новый день.

Сколько уже встречено рассветов на берегах родной реки!

Не на каждой карте обозначено ее название. Но я не в обиде на картографов. Трудная, непосильная задача вписать в самый пространный лист все богатства страны-великана, для которой тысяча километров не расстояние.

Составители карт в первую очередь обозначают самое главное. На бумажный лист ложатся большие темно-зеленые пятна таежных лесов, по которым даже поезда мчатся сутками. Словно исполинские деревья с сучьями и ветками — средними и малыми реками, — вырисовываются великие речные системы. Надо еще вместить бескрайние степи, по которым можно скакать от Бессарабии до Китая, заоблачные горные хребты, обширные плоскогорья. Карандаш бежит, обводя границу страны. По ту сторону линии одно государство сменяется другим, уж рука устала, а граница все петляет и петляет — от Тихого океана до Балтики.

Наш Сейм выглядит тоненькой веточкой, затерявшейся в могучей кроне дерева Днепра. И, уж конечно, на карте не остается места ни для курских перелесков, ни для скромных холмов, ни для тихих долов с голубыми блестками луговых озер. Ну что ж, это лишь показывает, насколько щедра и обширна наша страна, для которой и Сейм не река.

Но и на сеймских берегах кипит жизнь, а из самого Сейма немало утекло воды за многие века истории этой жизни.

Я силюсь представить себе облик этих берегов, когда первый Маркелыч — древний человек — вот так же направлял свой долбленый челн на главную струю, мимо первобытных становищ и городищ. Мирные селения затерялись среди бесконечной равнины, вдали от великих дорог, на которых сталкивались судьбы народов. И в то время как римские легионы рушили чужие царства, древний русский человек мирно воздвигал свою историю на своей собственной земле.

Здесь, на крутых обрывах Засеймья, по которым недавно вез меня колхозный птичник в Отраду, были срублены древние русские города. Бойницами сторожевых башен они неусыпно глядели за реку, в ковыльную степь, уходящую до самого Лукоморья, откуда все чаще и чаще стали наведываться непрошенные гости.

Случалось, показывался на вершине кургана неведомый всадник с конским хвостом на конце пики, и пахарь спешил к секире, что лежала на меже рядом с узелком снеди. Проводив его тревожным взглядом, он снова плевал на мозоли и брался за соху. А когда в вечерних сумерках в степи загорались зловещие костры, город гудел набатом и вот такой же с виду незадачливый Маркелыч надевал на седую голову кованый шлем, брал бердыш и шел к воротам.

— Кто там еще, ядреный якорь, пожаловал?

И вместе с другими русскими людьми рубился с ворогом за дальними курганами, а может, погнал их дальше с князем Игорем к седому Дону, а может, не вернулся вовсе или вернулся и сложил былину о том походе, и гусли его утешали Ярославну словом о храбрости полка Игорева.

В наших музеях развешано для обозрения потомков много примет доблести курянина — русского человека. На древних берегах Сейма немало пришельцев роняло оружие. Кривые сабли Золотой Орды, мечи литовских ландскнехтов, шведские рапиры, польские мушкетоны, немецкие автоматы… Много разных орд и полчищ в разные времена зарились на нашу землю. Но, как и тысячи лет назад, плывет по родной реке с виду нескладный Маркелыч — русский человек, смотрит, как мирно перепархивают в куге камышевки. А тракторы, поднимающие зябь на дальних курганах, и до сих пор выпахивают то татарскую кривую саблю, изъеденную веками, то еще совсем свежий тевтонский парабеллум.

Большое, великое, что обозначено на картах, нисколько не заслоняет, не мешает любить то малое, чему на этой карте не нашлось места. Но я не обижаюсь на картографов, не сетую и на историков, тоже не нашедших места в своих книгах и летописях для этого уголка родной земли. Я знаю, есть края богаче событиями и памятниками. Но это не мешает любить малое, тоже прошедшее историю в ногу с большим — от каменного топора до первого искусственного спутника Земли.

Я встречаю новый рассвет на берегах родной реки, этим рассветам и счет давно потерян. Утро заставало меня и в самых верховьях, где она еле заметно сочится в густых осоках, и за много верст от истоков, где река вольготно раскинулась в просторных берегах, а вместо плоскодонок на струю выходят буксиры и баржи. Через нее перекинулись ажурные мосты железных дорог и автомагистралей, по берегам встают новые заводские корпуса, сотни тракторов на всем протяжении распластывают под урожай тучные прибрежные черноземы. Тысячелетний наш край обновился и помолодел. Все это великое наносится на карту края. На ней все меньше остается пустого места. И, уж конечно, вовсе смешно обозначать Маркелычеву избушку под старым осокорем, колхозный паром, куда мы плывем с Маркелычем, и его курень на берегу, возле которого по вечерам он варит уху.