Евгений Носов – Красное вино Победы (страница 4)
– Сейчас и валяй.
– Дак какой надо? На три четверти, на пять восьмых или какой?
– Валяй на три четверти.
Аполошка потянул из вороха железа длинный прут и кивнул Митьке:
– Ну-ка, качни.
Митька с радостной готовностью подскочил к мехам, схватил за ремешок, перехлестнутый за деревянную вагу над головой, и повис на ремешке обезьянкой, задрав кверху сапоги. Оттянув рычаг, он снова ступил на землю и ослабил ремень.
Внутри горна, над шлаком, что-то загудело, зашипело, малиновое пятно остывающих углей живо брызнуло искрами и засинело огоньками. Аполошка пошурудил огонь и сунул прут в угли.
Красный летучий отсвет озарил Аполошкин подбородок, мослатые скулы, бугристый лоб, все, что было упрямого в этом нескладном подростке, оставив в тени лишь его раздумчиво-синие, широко распахнутые глаза. И от этого озарения, а может, и от чего иного, невидимого, загоревшегося в самом Аполошке, он враз как-то повзрослел, сурово построжал, будто заказанное ему дело прибавило целый десяток лет. Оно и всегда так: серьезная работа старого мастера молодит, юнца – мужает.
Придвинулись к огню и дедок с Денисом Ивановичем, стоят смотрят, как Аполошка клещами поправляет, нагартывает на огонь уголь. И глядели они на Аполошкины руки, на длинные в сивой окалине клещи, на гневно ревущий огонь так, будто отродясь ничего диковиннее и не зрели. То ли ночь тут смешала все понятия, то ли сам Аполошка удивлял, ведь огурец зеленый, опупок – а поди ж ты! Но скорее всего, оттого завороженно стояли старики, что никогда не привыкнет человек смотреть с мертвым сердцем на то, как калится, краснеет металл в жарком нутре горнила, на самое изначальное ремесло свое, прошагавшее с ним всю людскую историю, начиная от бронзы, и породившее все прочие хитроумные обращения с металлом.
– А ну, примай паровоз! – крикнул Аполошка так, будто это не был Агафьин Аполошка, в огороде которой молнией разбило грушу, а сам огненный бог, свершавший свое таинство в ночи.
Дедок вздрогнул и, подчиняясь спешности дела, мигом подлетел к наковальне и смахнул паровоз. Аполошка выхватил из горна бело-желтый, почти прозрачный прут, истекающий светом и жаром, припадая на хромую ногу, шагнул к наковальне, очертив в темноте ослепительную полудугу. Черная Аполошкина тень изломанно пронеслась по стенам и потолку кузницы.
– Зубило! – крикнул Аполошка, и белки его сверкнули в темных провалах глазниц.
Митька бросил мехи, подхватил зубило на длинном держаке, приставил его к пруту, спросил Аполошку только взглядом: «Здеся?» – и Аполошка, кивнув, одним взмахом молота отсек конец прута. Тут же подхватил отрубленный кусок клещами, поставил его на попа, часто, торопко затюкал по концу молотком, осаживая прут и поворачивая клещи то вправо, то влево. И при каждом повороте пускал удар вхолостую, по наковальне, вызванивая ту самую паузу, то веселое кузнецкое «дилинь», непременное для всякого порядочного мастера, во время которого он успевает мгновенно оценить сработанное, прицелиться и поправить поковку. Живой, податливый металл, рассыпая колкие звезды, послушно, стеариново осел и утолщился и, остывая, помалиновел.
Сунув опять заготовку в горн, Аполошка кивнул своему подручному, тот, бросив зубило, метнулся к ваге. И пока тяжко сопели где-то над головой мехи и гудел огонь, выплевывая из горна раскаленную угольную крошку, Аполошка снова был молчаливосуров и строг лицом, как хирург.
– Шестигранник или четыре угла? – обернулся он погодя к Денису Ивановичу.
– Давай на шесть.
Аполошка выхватил болванку, сноровисто огранил, поправил в обжимке и швырнул в корыто с водой.
Денис Иванович выхватил еще парившую поковку и внимательно оглядел, можно сказать, даже обнюхал ее со всех сторон.
– Да, болт… – сказал он.
– Нарезать? – спросил Аполошка.
– Не надо. Верю. – И, повернувшись, протянул болт дедку.
Квадрат принял штуковину обеими руками, долго держал ее в пальцах за концы, поворачивал и все качал головой.
– Поди ж ты…
– Дядя Захар за один нагрев болт делал, – сказал Аполошка, глядя куда-то в угол. – А я два раза грел…
– Ишь ты… какой, – покосился на него Денис Иванович. – А колесо ошинуешь?
– Ошиную.
– И концы сваришь?
– Дядя Захар показывал… А так – не знаю…
– Показывал, говоришь?.. Гм… Ну, а сошник?
– Культиваторный?
– Он самый.
– Можно и сошник. Только сталь хорошая требуется. Рессорная.
– Ты мне пока так, одну форму.
– Один не оттянешь. С молотобойцем надо.
– А ну, давай попробуем, – сказал Денис Иванович и, захваченный азартом живой и горячей кузнецкой работы, ее древней и дивной затягивающей силой, добавил молодцевато: – Поищи-ка Ванюшкин молот. А ты, дед, покачай нам, а то малец умаялся.
Дедок ухватился за вагу, а спустя минуту, разойдясь, расстегнув шубейку и по-мальчишески заблестев глазами, говорил под тяжкие, воловьи вздохи мехов:
– Вот, Денис, штука-то какая… Гляжу я, нету на русской земле, которая хлеб родит… нету ничего приветнее для души… окромя, когда деревенская кузня гомонит молотками… Вот и ракеты теперь пошли и все прочее… А все ж таки кузня – всему голова… Как хочешь…
– Ты давай качай, качай, старый! – буркнул Денис Иванович.
– Да уж стараюсь… Раздуваю… А я было думал: опосля Захария кончилась у нас династия… ан перенялась… Поросло семя…
Долго еще в предпраздничной ночи долетал до Серпилок спор молотков. Стучали они то сердито и торопко, то со звонкой веселостью. Всполошенные серпилковцы никак не могли взять в толк, что происходит там, в чистом поле, какая такая открылась непонятная всеношная перед самым Октябрем. Прибежавший на деревню Митька запальчиво рассказывал:
– Ой, что делается! Сам Денис Иванович куеть… Ватник снял, в одной исподней рубахе… Перемазался – ужасть… Денис Иванович куеть, а Квадрат качаить… Денис Иванович Аполошке: «А это сделаешь?» – «Сделаю». – «А это?» – «Сделаю»… Аполошка не сдается ни в какую. Все экзамены повыдержал. Сколь всего понаковали – ужасть!
– Да ты-то куда опять? – спрашивали Митьку. – Мать вся избегалась.
– А! – махнул спущенным рукавом малец. – Скажите ей: мол, некогда… Послали за водой. И за куревом.
Варька
Вот уже битый час Варька, мокрая и встрепанная, в куцем, выгоревшем за лето сарафане, гонялась по озеру за утками. Она упиралась широко расставленными ногами в борта полузатопленной плоскодонки, весло цепко увязало в иле, путалось в пухлых травяных пластах. От каждого толчка лодка заваливалась набок, и в ее отсеках хлюпала и взбрызгивалась парная, цвелая вода. Комары столбом толклись над головой, и Варька, отмахиваясь, яростно шлепала себя то по остро выпиравшим лопаткам, темным и худым плечам, то по мокрым и красным, исцарапанным камышами икрам.
– И штоб я в другой раз заместо кого осталась! – кричала она злым, грубым голосом. – И пропади они все пропадом, те утки! Нашли дуру!
Птица нахально лезла в самое непролазное лопушье, набивалась в камыши, рассчитывая пересидеть там Варькино буйство и все-таки остаться ночевать на озере. Варька шуровала веслом в камышах, колотила плашмя по воде, взбивая розовые при закатном солнце брызги. Утки, тоже розовые, мельтешили в ее глазах вместе с ослепительными бликами взбаламученной воды. Устав махать веслом, Варька оглядела озеро, рукой заслоняясь от багрового солнца.
– И когда же вас, самураев, заберут от меня на птицекомбинат, навязались вы на мою головушку…
Сторож Емельян что-то кричал, командовал Варьке, но она в утином гомоне ничего не разбирала и только, оборачиваясь, видела, как Емельян, черный на светлом предвечернем небе, прыгал на своей деревяшке по крутому голому берегу, размахивая кисетом.
– А иди ты… – досадовала на него Варька. – Размахался!
Птичник стоял в лугах, верстах в семи от деревни, на берегу глубокой старицы с донными ключами. Построили его года четыре назад, когда пошла по колхозам мода на водоплавающую птицу. Председатель Парашечкин, круглый, коренастый мужичок в кепке с пуговкой, верхом на своем белом горбоносом жеребце, как Наполеон перед сражением, самолично выбирал позицию. Он долго петлял по лугам, среди неразберихи стариц, заросших ивняком и всякой дурной болотной всячиной, и под конец остановился на этом одиноком бугре. Будучи человеком осторожным и прижимистым, он не стал сразу разоряться на капитальное строительство, а поначалу распорядился сладить птичник на скорую руку – для пробы. «Так – дак так, а не так – дак и ладно», – приговаривал он, размечая бугор саженкой – откуда и докуда ладить постройку. Плотники сплели из лозы опояску в полметра высотой, сверху сомкнули жердяные стропильца и все это закидали соломой. С тех пор и стоит посреди лугов этот приземистый, безглавый балаган. Мода, однако, прижилась, утка оказалась доходной птицей, теперь можно было бы взамен шалаша поставить что-нибудь поосновательнее, тем более что колхоз при средствах, но Парашечкин что-то не спешил.
– Срамота-то какая! – донимали Парашечкина птичницы, когда тот появлялся на озере. – Против соседей совестно. В миллионерах ведь ходим.
Парашечкин, сощурясь, издали оглядывал птичник и вдруг, побагровев, начинал ругаться:
– Ну-к што, што в миллионерах! С красоты воды не пить. Птичник как птичник. Не капает. Утка тебе што? Утка тебе не курица. Ей хоромы не нужны. А если я сюда двести тыщ кирпича убухаю, посчитайте, во что кило птицы обернется, дуры!