Евгений Моисеев – Нашу память не выжечь! (страница 27)
На дворе стоял двенадцатиградусный мороз. Напрасно инвалиды пытались согреться, разогнать застывшую кровь, размахивая руками и подпрыгивая на месте. Мороз медленно, но верно делал свое дело. Вот в одном из уголков двора без стона, без звука опустился на промерзшую землю человек. Рядом присел на корточки другой…
После одиннадцати часов вечера двор барака был устлан трупами. Но некоторые умирать не хотели. Подобно призракам, они продолжали бродить между рядами окоченевших товарищей: одни – с помутневшими от ужаса глазами, другие – уже не замечавшие ничего вокруг. Один из них, высокий и худой испанец, то хохотал, то пытался что-то петь о родной Андалузии.
Не желавших умирать погнали в баню. Там им устроили ледяной душ, а затем снова выгнали на мороз. Дело пошло быстрее. За пятнадцать минут до встречи Нового года в живых оставался всего один инвалид – русский, родом из Сибири. Экономя время, уголовники проломили сибиряку голову ломом.
Руди был серьезно обеспокоен тем, что до утра ему не удастся силами своей команды перевезти в мертвецкую около 700 трупов инвалидов. Брать «помощников» из рабочего барака он не хотел. Надо было хотя бы на несколько дней сохранить очередную акцию уничтожения в тайне от остальных заключенных и вольнонаемных немцев, работавших в каменоломне, поэтому выбор пал на карантинный барак. Возле крематория нас разбили на пары, каждой паре вручили тележку на двух колесах, и мы направились к тридцать второму бараку.
За несколько минут до полуночи все участники расправы – капо, старосты блоков и лагерполицаи – шумной толпой двинулись встречать Новый год. С нами остался один Руди.
И тут началось самое страшное. Ведь не так просто взять за руки или за ноги то, что еще час назад было человеком. Не так просто погрузить труп на тележку, потом вернуться за следующим, потом еще и еще не раз повторять все сначала…
Я попал в одну пару со старым Петером – видавшим виды капитаном океанского лайнера. Старик был плечист и широк в кости. Я уверен, что он спокойно переносил любую качку, любой шторм. Но стоило ему прикоснуться к посиневшему трупу, как его начинало мучительно рвать. Спасало его лишь то, что из пустого желудка много не выжмешь.
Руди рыскал среди трупов, присаживался на корточки, вглядывался в лица. Время от времени он одной рукой подхватывал мертвое тело и волок его в дальний угол двора.
Зачем? Я терялся в догадках. Впрочем, размышлять было некогда.
…Несколько месяцев спустя я познакомился с белорусом Петром Чуриковым, работавшим в команде крематория. Он рассказал мне о подслушанном разговоре…
Утром, 1 января 1943 года, в крематорий раньше обычного явился шеф этого учреждения – обершарфюрер СС Грау. На приветствие Руди, поздравившего начальство с Новым годом, эсэсовец сухо бросил:
– Ты мне зубы не заговаривай! Где моя доля?
– Вот, пожалуйста!
Звякнул металл. Потом Грау замолк. Через тонкую стенку Петр слышал, как Руди тяжело вздохнул и сказал:
– Это все, господин обершарфюрер…
И тут шеф взорвался:
– Врешь, скотина! Да я тебя самого…
Но Руди был не из пугливых. Слишком часто он видел смерть, слишком много знал о своем шефе. И поэтому он спокойно оборвал эсэсовца:
– Посмотрели бы сами. Ведь большинство инвалидов – русские военнопленные. Народ молодой, зубы здоровые…
Эсэсовец, не прощаясь, зло хлопнул дверью…
Много таких подробностей знал белорус Петр Чуриков, но не успел рассказать о них людям. Его расстреляли 3 мая 1945 года, за два дня до освобождения лагеря.
В. Остен. Цена жизни
Почему была назначена эта экзекуция, я до сих пор не знаю…
По лагерю ходили разные слухи. Одни утверждали, что лагерфюрер получил известие о смерти брата на Восточном фронте. Другие говорили о каком-то таинственном исчезновении группы русских заключенных. Третьи несли всякий вздор. Короче, версий и предположений было хоть отбавляй…
Но факт остается фактом: экзекуция 1943 года была самой страшной и самой кровавой из всех, которые знала история лагеря Гузен.
В тот день никто из русских не был выведен на работу. Всех нас построили на плацу. Колонну со всех сторон окружили эсэсовцы и заключенные уголовники с дубинками в руках.
Перед строем появился рапортфюрер Киллерманн – пожилой, страдающий одышкой толстяк. Фельдфебельский мундир сидел на нем как мешок. Пожалуй, ни одна уважающая себя армия не потерпела бы в своих рядах такого ходячего брюха. Но недостаток строевой выправки Киллерманн весьма усердно компенсировал необычайной свирепостью.
Киллерманн остановился перед колонной узников и объявил:
– По распоряжению лагерфюрера для всех русских, находящихся в лагере, назначается экзекуция. Она будет продолжаться ровно месяц. Каждый русский в это время будет получать половинный паек. Никаких освобождений по болезни не допускается. Отныне русские не имеют права переступать порог лазарета. Все! Можете начинать!..
Последние слова Киллерманна относились к унтершарфюреру, на которого возлагалось руководство экзекуцией. Унтершарфюрер громко скомандовал:
– Бегом марш!
Всколыхнулись ряды, вразнобой застучали подошвы деревянных башмаков. Колонна сделала круг, второй, третий. Сначала все шло хорошо. Эсэсовцы и уголовники, расположившиеся на внешней стороне Фуга, лишь изредка пускали в ход свои дубинки, попадало только тем, кто зазевался, споткнулся или упал…
Но уже после пятого круга, когда темп бега начал спадать, наши погонщики вошли в раж.
– Шнеллер! Шнеллер! – неслось со всех сторон.
И дубинки без перерыва молотили по тощим спинам, по бритым головам, по выпирающим из-под кожи ребрам…
А июльское солнце поднималось все выше, палило все беспощаднее. Пыль, выбиваемая из покрытого песком и гравием плаца тысячами башмаков, густым облаком висела в воздухе, набивалась в нос, щипала глаза.
В задних рядах кто-то упал и так остался лежать полосатым пятном на сером, выжженном солнцем песке. К упавшему тотчас же устремились два лагерполицая. Не скупясь на удары, они орали:
– Ауфштейн! Ауфштейн!
Но бедняга не поднялся. Тогда его отнесли в сторону, к стене пятого барака.
Экзекуция продолжалась. Выбиваясь из последних сил, люди продолжали бежать сквозь облака пыли, сквозь град сыплющихся со всех сторон ударов. Пот разъедал глаза, ходуном ходили грудные клетки, в бешеном ритме стучали сердца.
Наконец раздалась долгожданная команда:
– Шагом марш!
За ней последовала другая:
– Стой! Ложись!
Видимо, наши мучители тоже устали. Они отошли в сторону, собрались в круг, задымили сигаретами. Мы переживали величайшее блаженство. Нам казалось, что нет на свете ничего прекраснее, чем вот такая возможность лежать на земле без движений, без мыслей, без желаний…
Но спустя десять минут нас снова подняли, и мы опять побежали по кругу…
К вечеру на плацу у стенки пятого барака лежало около двухсот трупов. Это были жертвы первого дня экзекуции. А по улицам лагеря бродили еще десятки москвичей, ленинградцев, украинцев и сибиряков с окровавленными головами, перебитыми руками и сломанными ключицами. Им было запрещено даже показываться в лагерном лазарете.
В здоровом теле – здоровый дух. Казалось бы, это мудрое изречение, родившееся много веков назад, не вызывает никаких сомнений. Но лагерь решительно ломал наши представления о жизни, о ее законах. Каждый раз, когда я слышу сакраментальную фразу: «В здоровом теле – здоровый дух», я вспоминаю инженера Петрова.
Его никак нельзя было назвать богатырем: впалая грудь, ввалившиеся щеки и дряблые мускулы свидетельствовали о крайнем истощении физических сил. Да и мог ли быть силачом человек, которому перевалило за седьмой десяток…
Инженер Петров был старым русским интеллигентом. Еще в 1911 году он с отличием окончил Петербургский институт инженеров путей сообщения. С тех пор он все силы и знания отдавал любимому делу – строительству мостов. «Нет в России, – говорил он, – такой крупной реки, где бы я не приложил свои руки». С мнением Петрова считались крупнейшие международные авторитеты, с ним переписывались известные мостостроители разных стран.
Когда Петров попал в руки гитлеровцев, ему тут же предложили работу по специальности. Но старик наотрез отказался. Тогда его припугнули, но и это не помогло. «Я хочу умереть честным человеком», – твердо заявил он.
И вот теперь Петров изо дня в день бегает рядом со мной по пыльному плацу, увертываясь от ударов, а во время коротких передышек, стремясь сохранить силы, без движения лежит на песке. Вечером, усталые и запыленные, мы возвращаемся в барак и долго выплевываем скопившиеся в легких черные сгустки пыли. Потом я становлюсь в очередь за ужином, а старик понуро сидит на своей койке. После нескольких глотков горячего черного кофе он оживает, в его глазах появляется блеск.
– А палец срастается, – говорит Петров. – Он обязательно должен срастись…
Я молча киваю. Речь идет о мизинце…
Еще в первый день экзекуции один из эсэсовцев пытался ударить старика дубинкой по голове. Но Петров резко выбросил вверх правую руку, и удар пришелся по мизинцу. Палец хрустнул и повис на дряблой коже.
Петров нашел где-то две щепочки, оторвал полоску от своей рубахи и смастерил самодельную шину. Теперь каждый вечер он проверяет, как срастается кость.
– Я должен выжить, – любит повторять упрямый старик. – Я не боюсь смерти, но я должен остаться в живых. Я должен рассказать людям о том, что творилось за стенами гитлеровских лагерей. После этого я умру спокойно…