Евгений Мамонтов – Моё немое кино (страница 6)
Зря я, как и этот пацан-дурак, тоже не захотел «выучиться музыке», как тогда говорили во дворе. Куда пошел? «На музыку». Среда был худший день. В среду всегда шел дождь и дул ветер. Или светило солнце и было жарко. Или было пасмурно и тоскливо. После школы я должен был идти на урок сольфеджио, который вела полная учительница по фамилии Доброхотова. «Она добра тебе хочет», – говорила мне мама. А я чувствовал, что Доброхотова не хочет мне добра. Все говорили, что она просто требовательная. И я поверил. Но сейчас-то я точно знаю, потому что сам не люблю некоторых своих учеников. Я знаю, как это выглядит изнутри, как при этом говорят, что делают. Она со мной именно так говорила. Не зло, а как бы весело, показывая всему классу, что она хочет мне добра, а я вот сопротивляюсь по глупости. Меня до этого никто не учил записывать ноты на слух. Я даже не представлял, что такое возможно. А в этом классе все уже давно умели. И вдобавок все девчонки. И почти все старше меня. Некоторые мне сочувствовали и старались помогать, но я от этого сильнее стеснялся и совсем ничего не понимал, и тогда они видели, что я действительно тупой и учительница во всем права. «Ну и что? – думаю я теперь. – Надо было потерпеть!» Но тогда ведь я не знал, что в жизни все время приходится терпеть. Я думал, это случайность, и хотел, обойдя ее, вернуться к нормальному, ну, к тому, как было до музыкальной школы. Я не знал, что нормального больше не будет. Его будет становиться меньше. Это считается нормальным во взрослой жизни, когда уже привыкнешь. Музыкальная школа была в красивом старом здании с большими окнами и широкими коридорами, витыми перилами прохладной лестницы, античной мозаикой на каменном полу в фойе. И мы с моим другом Димой А. решили ее взорвать, чтобы я больше не мучился. Тогда дети часто хотели что-нибудь взорвать. Любили Гайдара. И вот мы с Димой планировали, сколько нам надо карбида, чтобы… Дима А. недавно мне об этом рассказывал, говорил, что мы якобы вычисляли. Что вычисляли? Вес здания? Взрывную силу карбида? Я и сейчас это не вычислю. Дима А. убеждает меня, что мы планировали все абсолютно всерьез. Но я не верю, что был в детстве настолько идиотом. То есть не только я, мы занимались этим вдвоем. Он исключительно ради меня. Как друг. И я в это ни секунды не верил, а он верил и верит до сих пор, что мы готовы были это сделать в свои восемь лет. Дима А. говорит, что бомба даже была готова. И мне становится страшно. Я боюсь, что он сейчас улыбнется и скажет тихонько: «Знаешь, я сохранил ее… на всякий случай».
Но вместо нее взорвалась другая бомба. Выяснилось, что мой отец ухаживает за моей преподавательницей по классу фортепиано. У нее была короткая прическа, короткая юбка и музыкальная фамилия – Карпинская.
Настройщик, не вытирая обувь, прошел через зал:
– Что ж вы адрес неправильно даете? Надо же указывать, что вход со двора.
Он тронул клавиши.
– Здравствуйте, – сказал я.
– Где их только берут? – сказал он брезгливо и открыл верхнюю крышку. – Колки все ни к черту. И дерево – труха. Гроб с музыкой.
Следы высыхали на полу. Я сидел посреди пустого зала. Остальные стулья были составлены вдоль стен.
Он достал какой-то инструмент вроде ключа для колесных гаек, только небольшого. Пиджак у него на плечах коробом топорщился, руки были сведены где-то под крышкой пианино. Раздался звук лопнувшей струны. «Вот! – сказал он, полуобернувшись и как будто торжествуя. – До диез».
В зале неожиданно потемнело, я обернулся и увидел, что одно из окон за моей спиной закрыто рекламным плакатом. Рабочие вешали его со стороны улицы. В просвете окна было видно огромное лицо Стаса Михайлова.
– Звук бархатит, плывет, шайбы все под клавиатурой стерты. У колков грани зализаны.
– Вам не темно? – спросил я.
Он еще долго возился и что-то говорил. Я сидел и смотрел в противоположную стену. Следы на полу совсем высохли, остались только очертания подошв.
– Пятьсот рублей, – сказал он.
– Вы починили? – спросил я.
– Я не «починяю», я настраиваю, – сказал он.
– Извините, вы «настроили»?
Лицо его выразило необычайную усталость и снисходительное терпение.
– «Это» нельзя настроить. Пятьсот за вызов и работу.
– С удовольствием, – сказал я.
Он впервые поглядел заинтересованно. Я поднялся и, не размахиваясь, ударил его кулаком в центр лба. Он успел пробежать спиной три шага назад, прежде чем упал. Я снова сел на стул и смотрел, как он отползает по полу, работая локтями и коленями.
Видя, что я сижу и не собираюсь продолжать, он выдохнул, провел рукой по лицу ото лба к подбородку и сказал: «Вот… таких мудаков-клиентов у меня еще не было».
Я пожал плечами.
– Что? Очень любите музыку? – спросил он.
– Нет, – ответил я.
Он достал платок, высморкался и спросил, для чего мне пианино, и я ответил, что показываю немое кино, но не хватает живого аккомпанемента.
– Играть сами будете?
– Нет.
– Ладно, – сказал он, – я вам нормальный инструмент привезу, бесплатно. Если возьмете тапёром одного старика.
– Кого?
– Хороший старик. Не пожалеете.
– У меня оплата небольшая. Больше пятисот за сеанс не смогу.
– Нормально, – сказал он. – Ему не это главное.
Через два дня, вечером, он привез орехового цвета пианино и лучезарного старика в клетчатом пиджаке и черном галстуке-бабочке. Старик торжественно поднял крышку, над клавишами было написано
5
«Кабинет доктора Калигари»
Видимо, Роберт Вине, режиссер, поставивший «Калигари», тоже, как и я, мечтал в детстве жить в маленьком сказочном городе с кривыми улочками и гранеными фонарями. В городе, на крышах которого можно увидеть силуэт кота или трубочиста, ночью – промелькнувшую фею, и ранним утром – фонарщика с лесенкой. В Германии много таких сказочных улочек. В сущности, он там и жил. В Бреслау или в Дрездене.
Но павильон в фильме выглядит как подготовительная стадия к «Гернике» Пикассо.
Окна и стены перекосились в этом картонном городе без неба, пестром и душном от варварской, бурятской пестроты.
Появляются двое героев-друзей, похожие на оперных теноров.
Балаганный антрепренер Калигари в исполнении Вернера Крауса пронес перекошенный мир через всю свою жизнь, сыграв в пьесе Бенито Муссолини «Сто дней» (1933), представив Мефистофеля в «Фаусте» (1937) Макса Рейнхардта и еврея Зюсса в одноименном фильме (1940) Файта Харлана и, наконец, уплатив пять тысяч марок штрафа за пропаганду антисемитизма в 1948-м. В каком-то смысле он так и не вышел из этих мрачных декораций немецкого экспрессионизма, пока не упал на сцене во время спектакля «Король Лир» в 1958-м.
Сомнамбула взяла другую сторону – антифашистскую. Роль Чезаре принесла славу Конраду Фейдту. Во времена нацизма он эмигрировал, но по иронии судьбы все время представлял в кино эсэсовцев и тому подобную публику. Сыграл нациста Штрассера в «Касабланке».
Лиль Даговер, возлюбленная обоих теноров и сомнамбулы Чезаре, родилась на Яве (Голландская Индия) и, возможно, поэтому пережила всех в этом сумасшедшем доме. Снималась в кино до восьмидесяти лет. Умерла в девяносто два. Вот чего стоит поцелуй сомнамбулы! Иногда я гадаю, в декорации какого из своих фильмов она вернулась после смерти?
Фильм начинается с того, что Лиль Даговер, вся в белом, проходит, как сон, по осенней аллее в хмуром саду психиатрической больницы, мимо скамейки, на которой сидят старик и молодой человек, пациенты клиники. Этим же фильм и заканчивается.
Но настоящие герои фильма – это Герман Варм, Вальтер Рёриг и Вальтер Рейман. Художники, писавшие декорации. Немецкие экспрессионисты, вызывавшие восторженное проклятие Эйзенштейна. Завидовал, может?
Единственным недостатком фильма я считаю отсутствие в нем комизма, который всегда присущ ужасному[20].
Нельзя покупать кефир в нашем магазине. Что-нибудь случается. В тот раз была налоговая, в этот – еще хуже. Купил я кефир – и опять утром, – пью его и пишу на доске задание. Тут открывается дверь. Без стука. Но я привык, родители у детей разные. Бывает, кто-то забыл ребенку деньги на столовую отдать или ключ от квартиры. Но этого мужчину я вижу в первый раз. Хотя вроде бы при этом знаю. Но у моих учеников такого папаши нет. И тут я вспомнил, где я этот шарф видел и кто его так повязывает. Тот самый кавалер нашей English teacher Inga[21].