Евгений Лисицин – Князь Рысев 3 (страница 42)
В особенности зная, что у врага богатый внутренний мир?
Особенность снова показалась мне до безобразного смешной, но я закусил губу. Мысли в голове трещали, не желая складываться в единое целое. Ничего, заставим!
На ум приходил бой с Трусиками Погибели. Думай, стучал по лбу здравый смысл, предлагая воспользоваться тем же советом и сейчас. Ухмыльнулся — здесь и сейчас я стоял где-то на грани самого безумного безумия. Священники рисуют в своих проповедях загробную жизнь, состоящую сплошь и рядом из наслаждения в раю за праведность да страдания за земные грехи. Теперь-то я уж точно знал.
Врали-с!
Все, что тут поджидало на самом деле — это сражение с демоническими труселями да сгусток краски, вражеский шпион. А, ну и попытка задушить песню на полуслове — так, чтобы не скучалось.
Богатый внутренний мир, богатый внутренний, богатый внутренний мир…
Характеристика, которой его наделило ясночтение, почти отскакивала от зубов. Описание, подмигнув, гласило, что сей персонаж любит купаться в лучах славы, а когда оной нет — окукливается, уходя в собственные фантазии с головой. Кукольный, крохотный, маленький собственный мирок внутри этого гнусного тела.
Что делать дальше, я понял почти сразу же. Здравый смысл хватался за голову, крича, что я поддался наивному порыву, что все, что произойдет дальше — ошибка! Я же кивал, вторя ему. Все, что дальше, — ошибка. И обязательно, всенепременно безумие. Но в комнате, где стихи пляшут краковяк, оживают картины, а песни порождают образы перед глазами, только и остается, что полагаться на безумие.
В конце концов, никто ведь не живет вечно, правда?
Художник отшвырнул Егоровну, словно надоевшую игрушку. Все в нем манило меня к себе — он будто приглашал подойти ближе еще на шаг и встретить свою судьбу.
Я не заставил его долго ждать. Он возносил передо мной одну преграду за другой — и каждая находила свою погибель от моей руки. Ясночтение вело меня, словно по наитию, подсвечивая чужие слабости. Кто бы мог подумать, что оно так может?
Бафф героизма был тому виной. Он спешил улучить каждую мою способность в десятки, если не в сотни раз, и родовой дар не был исключением. Я чувствовал, что ясночтение оберегает, пряча совсем уж немыслимую для моего рассудка информацию за нечитабельными кракозябрами. Оно не спрашивало разрешения, активируя дьявольскую эгиду — там, где раньше я мог быть неуязвим лишь на три с половиной секунды, оно обратило меня в самого настоящего терминатора. Тень клонами меня самого себя расползалась по и без того узкой комнатушке, обещая обратиться в самую настоящую многорукую армию. Они выглядели как источающие ненависть демоны, и, уверен, сам я выглядел не лучше.
Словно не ведая иного пути, не собираясь скакать в танце немыслимого сражения, как Егоровна парой минут до меня, я решил идти иным путем.
Нельзя задушить искусство, нельзя убить стих. Творчество вечно, рисовать можно как красками, так и кровью — никто особо и не заметит разницы. Так был ли смысл месить тушу передо мной, словно комок теста? Она ведь и никогда и ни за что не обратится булкой хлеба…
Не помня себя, нырнул внутрь нее, цепляясь за края платья надежды, умоляя ее в этот раз не подвести. Мироздание лыбилось мне в ответ, будто вопрошая: отчаянные времена требуют отчаянных мер, правда, парень?
Ответить я не успел.
Капля мировой акварели булькнула, принимая меня в себя. Ушей коснулся легкий гогот мерзавца — шелестом своих мерзких отростков он насмехался. Дурачок, кричал он, тебе стоило забиться в самый дальний угол после своего чудесного спасения и благодарить судьбу. Бежать назад к лифту, возноситься наверх, звонить в колокол всеобщей паники. Но теперь ты сдохнешь точно так же, как этот треклятый булыжник!
Я проваливался сквозь целую бесконечность, обращая падение в полет чистой фантазии. Все, что мне требовалось, так это дорваться до Кисти Мироздания.
Там, за той гранью иллюзорного мира, она виделась мне божественным ничем, легкими мазками оставляющими на ткани реальности чужой замысел. Недостаточно было зачеркнуть что-то, чтобы уничтожить, испарить, обратить в ничто. Нет, мир не умел принимать резкости, не желал ухать в пучины чужих капризов.
Строгой учительницей мироздание следило, как и кто управляется с ней. Женщина, она желала ласки, а не дикой грубости. Чужую смерть, говорила она, надо изобразить на ткани бытия нежностью красок, и только тогда я позволю чуть-чуть нарушить правила.
Иначе наказание.
Месиво, в которое обратился вражеский художник, было именно таковым. Неумело используя артефакт, он сам обращался в игрушку мироздания. Камень поэзии спешил обратить любого, кто коснется его, в богатство сюжета. Вытянуть переживания и старые обиды, словно жилы, и сделать их кровью будущих произведений. Кисть Мироздания же этим наказывала. Несчастный сам стал лишь ожившим комком краски, рисуя уже из самого себя.
Егоровна лгала и не краснела, преувеличивая достоинства родового артефакта Ломоносовых. Нет, при помощи него нельзя сотворить победу из ничего. Нельзя нарисовать из коммунизма капитализм, не порушив сотен преград, не сломав тысячи законов. Мир не позволит, мир изогнется, плюнет в тебя твоим же желанием изменять.
Но при помощи него и в самом деле невозможное можно было обратить в допустимое. А там ведь и до чуда недалеко, правда?
Всеми фибрами души я надеялся только на то, что ясночтение мне не солгало. И что я правильно понял и прочитал все свойства той субстанции, что когда-то была человеком.
Приняв меня внутрь, надеясь залить жижей рот и нос, он толкал меня все глубже и глубже в себя.
На вкус он был как акварель.
Тьма перед глазами лопнула, тесный плен масляных объятий выплюнул меня за грань физического мира.
Нечто образное можно победить только образностью.
Зал чужого сознания был огромен, как самомнение творца. Мраморность плит, величие скульптур, яркость картин — он не ведал сытости в роскоши. Мне на миг представился плюгавенький дедуган, жизнь которого сплошь и рядом состояла из попыток угнаться за успешными. Друзья давно богаты и известны, а он лишь просадил отцовское состояние на безделицы, но жаждет доказать всем и каждому, что у него есть еще порох в пороховницах! Не замечая, что принимает за него лишь смрадную пыль да прах былого величия.
Он вышел встречать меня самолично. Камзол, кафтан, какая разница? Лицо закрывала деревянная, по-клоунски изукрашенная карнавальная маска. На ней блестели бусинки жемчуга, место глаз занимали розовые сапфиры. Даже в такой мелочи доходяга хотел выделиться.
Быть не как все.
Я смотрел на него и видел таким, каким ему хотелось бы быть. Он стискивал в руках Кисть Мироздания — изумрудный, блещущий золотом посох.
Я поднялся, отряхнув штаны, сделал ему шаг навстречу. Художник молчал, хотя его разрывало разразиться тирадой, спеть панегирик в собственную честь.
Героизм бурлил в моих венах, не давая сделать и шага назад. Словно готовая обрушиться комета, я рванул ему навстречу. Казалось, что с каждым шагом я разрастаюсь до небывалых размеров. Под ногами хрустела мраморная плита, дрожали некогда крепкие, непокорные стены — словно само мое появление здесь внесло сумятицу в душу художника. Мерзавец не ожидал встретить меня в своем маленьком, укромном, нарисованном только для него уголке.
Огромными, размером с булыжник, кулаками я метил в его голову. Стоявший столбом до того противник пришел в движение, словно часовой механизм. В нем не было ни ловкости, ни силы, ни проворства — была лишь абсолютная точность.
Посох отбил мою атаку, врезался в брюхо, заставил согнуться. Словно мне на плечи рухнула вся тяжесть мира, я разом потерял контроль над руками — ослабленные, они обвисли, словно плети. Вонзив посох в пол, используя его как рычаг, художник врезался в меня обеими ногами, отшвырнув мою тушу, словно игрушку.
Меня бросило — мячом я заскакал по плитам пола. Осколки больно вгрызались в спину, бока и живот, руками же я прикрыл лицо и голову. Вовремя.
Не желая дать мне и мгновения на то, чтобы встать, мерзавец изобразил прямо надо мной меня же самого. Бледную, лишь издалека похожую копию, но столь же целеустремленную, как я сам.
Рисованный Рысев обрушил мне на голову стиснутых замком рук удар.
У меня зазвенело в ушах: больно же, блин! Нет, я, конечно, люблю, дивясь собственной глупости, отвесить себе пару ментальных тумаков, но не до такой же степени!
Кубарем покатился, уходя от спешащих раздавить меня ног.
Рисованный я почти и не походил на самого себя. Руки-линии, пальцы-мазки, вместо лица какая-то расплывчатая, похожая на голову лишь очертаниями блямба.
Цветом мой портрет наградили самым невзрачным — бежевым.
Я поймал рисунок захватом ног, словно ножницами, рывком повалил наземь, тотчас же оказавшись сверху. Впечатал паскуднику хорошего люля прямо в то, что у него было вместо лица. Увидеть кровь я не надеялся, а потому не жалел сил. Рисунок должен был оставаться рисунком, и никак иначе.
Меня, словно непослушника, резко дернули за шкирку — затрещала, разрываясь по швам, свеженькая рубаха. Щеки тотчас же ощутили на себе вкус мокро хлещущих пощечин.
Словно меня кто-то желал привести в чувство.
Я искал того нахала, что смел держать меня, словно нашкодившего котенка: и для этого недруга припас парочку малоприятных сюрпризов.