Евгений Гаврилов – Счастливые, несмотря ни на что (страница 2)
Мы внесли его на руках. Завернутый в синий клетчатый плед, он казался таким маленьким. Таким невероятно маленьким по сравнению с тем величественным зверем, что жил в нашей памяти. Его положили на металлическую кушетку, покрытую одноразовой пелёнкой. Она противно зашуршала под его весом. Весом, которого почти не осталось.
Он лежал на боку, и его ребра, обтянутые тонкой кожей, резко выпирали с каждым прерывистым, хриплым вздохом. Язык, когда-то розовый и влажный, был серым, одеревеневшим лоскутком, вывалившимся из приоткрытой пасти. Но глаза… Его янтарные глаза, хотя и помутневшие от боли и лекарств, были открыты. И они смотрели. Не безумно, не испуганно. Они медленно, с титаническим усилием, обводили наши лица: Димы, его мамы, меня. Взгляд задерживался на каждом, будто вырисовывая, сохраняя навсегда. В этом взгляде не было вопроса. Было прощание. Тихая, безмолвная благодарность и глубокая, невысказанная печаль. Он знал.
Димина мама, не в силах стоять, опустилась на колени у изголовья. Она прижалась щекой к его лбу, между ушами, которые когда-то так горделиво стояли, а теперь беспомощно лежали по бокам. Её плечи беззвучно тряслись.
– Прости, родной, прости… – шептала она, и её слова тонули в его взъерошенной шерсти. – Ты так мужественно держался. Так держался… Теперь можно отдохнуть.
Ветеринар, женщина с усталым, но необычайно мягким лицом, молча приготовила два шприца. Звук разрываемой ампулы прозвучал как выстрел в тишине.
– Первый укол – сильный седативный. Он просто очень глубоко уснёт, – тихо объяснила она. – Он не почувствует боли. Не почувствует ничего.
Я положил ладонь ему на бок. И сквозь тонкий плед, сквозь шерсть и кожу, ощутил это. Сердце. Оно билось. Отчаянно, часто, с перебоями, но билось с такой яростной, животной силой, что казалось – одно это сердце могло бы прожить ещё сто лет. Тук-тук-тук-тук – неровная, лихорадочная дробь жизни, упрямо отказывающейся сдаваться.
Игла блеснула под холодным светом и мягко вошла в вену на его передней лапе. Жаня даже не дрогнул. Его дыхание, до этого частое и поверхностное, начало меняться. Оно стало… глубже. Ровнее. Медленнее. Напряжение, та невидимая струна боли, что натягивала его тело все эти месяцы, вдруг ослабла. Морда, сведенная гримасой страдания, разгладилась. Он выглядел спокойным. Он выглядел так, как не выглядел уже очень давно – просто спящей, уставшей собакой. Глаза его медленно закрылись. Не зажмурились, а именно закрылись, в совершенном покое.
В комнате стояла тишина, нарушаемая только его теперь ровным дыханием и сдавленными всхлипами Димы, который стоял, сжав кулаки так, что кости побелели, и смотрел в стену, не в силах смотреть вниз.
Врач взяла второй шприц. Больше, с другим раствором.
– Это остановит сердце. Безболезненно. Он уже спит.
Она ввела препарат. И мы замерли.
Дыхание Жани продолжалось ещё секунд тридцать. Потом был вздох. Не похожий ни на один из предыдущих. Глубокий, полный, освобождающий. Словно он набрал в легкие не воздух, а весь свет этой комнаты, всю нашу любовь, всю боль – и выпустил это одним долгим, тихим выдохом. Его грудь под моей ладонью поднялась… и больше не опустилась. Из уголка его глаза выкатилась одна-единственная чистая слеза и затерялась в шерсти.
А под ладонью… Сердце. Оно не остановилось резко. Оно споткнулось. Сбилось с бешеного ритма на медленный, тяжелый. Тук… тук… тук… Промежутки между ударами растягивались, наполняясь пугающей, нарастающей тишиной. Ещё один удар, слабый, как эхо от далёкого колокола. …тук…
И потом – тишина. Абсолютная. Не физическая – в ушах всё ещё стоял гул, – а та, что родилась под моей ладонью. Исчезла вибрация. Ушло тепло пульса. Осталась только неподвижное, хрупкое тело из костей и шерсти.
Его тело, только что ещё живое, дышавшее, стало просто… телом. Перестало быть им. Жаня ушёл с этим последним вздохом.
И тогда тишину разорвал звук, от которого сжалось всё внутри. Димина мама, всё ещё прижавшаяся к нему, издала тихий, душераздирающий стон, который перешёл в рыдание – беззвучное, сотрясающее всё её тело. Она обхватила его голову руками и замерла, как надломленная. Дима рухнул на колени рядом с ней, спрятав лицо в складках пледа, и его спину били беззвучные судороги. Я стоял, всё ещё держа ладонь на том месте, где больше не билось сердце, и чувствовал, как по моему лицу, не внемля воле, катятся горячие, солёные слезы. Плакали все. Плакали, потому что в этой белой, холодной комнате только что остановилось нечто большее, чем сердце собаки. Остановилась целая эпоха безусловной любви. И мир стал тише, беднее и холоднее на одну преданную душу.
Только его морда, освещённая безжалостным светом ламп, казалась теперь умиротворённой. Без тени боли. Он наконец-то отдыхал.
Позже, немного успокоившись, мы забрали Жандиса и похоронили, в его любимом пледе, с любимой игрушкой, той, с которой он носился, будучи молодым и безудержно весёлым.
Новая жизнь.
Время после потери текло густо и медленно, как тяжёлый сироп. В доме Димы воцарился странный, неестественный порядок. Никто не спотыкался о лежащие на полу игрушки, не слышалось звонкого стука миски по плитке утром. Эта чистота и тишина были хуже любого беспорядка – они были памятником пустоте. Воздух, казалось, всё ещё хранил отзвук того последнего вздоха. Димина мама ходила по квартире призраком, её руки сами собой тянулись погладить несуществующую шершавую холку у дивана, а потом бессильно опускались.
Случай привёл меня в питомник. Не за щенком. Просто чтобы отвлечься. Шум, визг, хаос жизни – вот что мне было нужно. И он был там. Но не в этой суете.
В дальнем углу вольера, в луже осеннего солнца, сидел он. Один. Совсем не такой, как другие – пушистые, мягкие, безупречные шарики азарта. Этот был… нескладный. Уши, словно не договорившись друг с другом, торчали в разных направлениях. На лапке – едва заметная, но упрямая хромота. Он не носился. Он наблюдал. И когда его взгляд встретился с моим, мир вокруг потерял фокус. Это были не щенячьи, сияющие пустотой глазки. Это были глаза. Глубокие, тёмно-карие, с мудрой, старой печалью на дне. В них читалось не любопытство, а узнавание. Тихий, спокойный вопрос: «Ну, что ты так долго?»
«Этого? – флегматично бросил знакомый, заметив мой взгляд. – Брак. Сустав под вопросом, ухо не встанет. Если возьмёшь – отдам за копейки, лишь бы пристроить».
Я не брал его. Я принял, как святыню. Когда я взял его на руки, он не заёрзал, не лизнул мне подбородок. Он глубоко, по-взрослому, вздохнул, уткнулся холодным носом мне в шею под воротник и обмяк. Полное, абсолютное доверие. В его крошечном теле билось ровное, спокойное сердце, а в груди моей поднялся какой-то древний, забытый вихрь из трепета и безумной надежды.
Дома димина мама встретила малыша с усталой, доброй улыбкой. Она погладила его по нелепой голове. – Бедный калека… И ты пострадал, – прошептала она, и в её голосе звучала привычная, выученная наизусть горечь. Она приняла его, как принимают долг перед памятью – с нежной, но отстранённой грустью. Он был другим. Не им.
На следующий день, повели карапуза, вместе с моей собакой Найдой в ветеринарку.
Ветеринарная клиника. Это место стало для них полем боя и залом суда. Знакомый до боли запах – резкий спирт, сладковатые лекарства, запах страха. Моя Найда перенесла укол стоически. Настала очередь малыша.
Всё было буднично. Врач, тот самый, что несколько недель назад делал последние уколы Жане, устало улыбнулся. – Ну, давай, солнышко, быстро, не больно.
Он взял крохотную лапку, протёр ваткой с антисептиком кожу, такую тонкую, что сквозь неё светились синие жилки. Приготовил шприц.
И в этот миг… в этот миг щенок, до этого покорно сидевший, повернул голову. Не от страха. Не чтобы вырваться. Медленно, очень осознанно. Его глубокий взгляд скользнул по игле, потом поднялся на белый, накрахмаленный рукав халата врача. И тогда он сделал это.
Он потянулся. Неуверенно, из-за хромоты чуть пошатнувшись. И кончиками своих маленьких, острых, как иголочки, молочных зубов, бережно, почти благоговейно, прихватил край того самого рукава. Не укусил. Придержал. А потом зажмурился. Сильно-сильно, так что весь его лобик, ещё розовый и гладкий, собрался в крошечные, трогательные складочки. Он замер, приготовившись терпеть. Точь-в-точь как он.
В кабинете случилась тишина. Но не просто отсутствие звука. Это была тишина обрушившегося мира, остановившегося времени, разорвавшейся реальности. Звук застрял у врача в горле, и шприц в его руке задрожал. Дима, стоявший сзади, ахнул, как будто ему ударили в солнечное сплетение. А димина мама…
Она издала звук, средний между стоном и удушьем. Рука её взлетела ко рту, сдавила его, но не смогла удержать рыдание, которое вырвалось наружу глухим, надорванным воплем. Цвет сбежал с её лица, оставив пепельную маску. Ноги подкосились, и она рухнула на колени перед металлическим столом, не чувствуя удара. Её пальцы, холодные и дрожащие, протянулись к щенку, но не смели коснуться, застыв в миллиметре от его шерсти.
– Нет… – выдохнула она, и это было отрицание всей вселенной, всех законов природы. – Не может… это просто…
Щенок, почувствовав её близость, разжал зубки, отпустил рукав, открыл глаза. И в этих тёмных, бездонных глазах, в которых отражалось её искажённое горем лицо, промелькнула искра. Не щенячье веселье. А что-то старое, мудрое, родное. Он мягко ткнулся мокрым носом в её застывшие пальцы.