реклама
Бургер менюБургер меню

Евгений Чижов – Самоубийцы и другие шутники (страница 4)

18

– А этот огонь – для чего столько огня?

Джексон видит, как языки пламени заслоняют светящиеся окна зданий на противоположном лиману берегу, который кажется весь поглощенным гигантским костром.

– Не знаю, тебе виднее: ты же принял ПСП, не я. Смысл психоделики ведь не в кайфе, а в том, чтобы расширить сознание до восприятия того, что Хаксли называет mind at large[1] – хранящейся неведомо где информации о настоящем, прошлом и будущем. А в том, что она существует, у меня нет сомнений. Так что не исключено, что в этом огне ты видишь всполохи тех войн, которые совсем скоро запылают по всем окраинам твоей страны: в Карабахе, Грузии, Осетии, Приднестровье, Таджикистане – всех не перечислить. А может, это отсвет совсем близкого пожара в одесском Доме профсоюзов, где заживо сгорят в 2014-м почти пятьдесят человек – пожара, который навсегда превратит Одессу из города весельчаков и жизнелюбцев в город массового человекоубийства.

Джексон мотает головой из стороны в сторону и мычит что-то невнятное, в чем можно расслышать: «Не хочу-у-у-у-у…» Он лежит на песке, и костер, на который он смотрит снизу, кажется ему охватившим полнеба. Он закрывает глаза, чтобы не видеть языков пламени и пляшущих над ними гигантских бесформенных фигур ночи (может быть, думаю я теперь, это были тени танцующих вокруг костра хипанов, отброшенные в черное небо?) Постепенно Джексон погружается в вязкое оцепенение полусна, как будто одним глазом спит, а другим наблюдает за собой спящим. Но огонь проникает ему под веки, наполняет голову своим гулом и поджигает образы полусна, превращая его в пылающий кошмар, полный рушащихся зданий, падающих самолетов, сходящих с рельсов поездов и безумных человеческих толп, спасающихся бегством…

Через неделю они с Крисом были уже в Крыму. Самым популярным у хиппи местом в Крыму был Гурзуф, где они расположились вдоль аллеи, ведущей к разливочным автоматам. Замечательные эти автоматы походили внешне на автоматы газированной воды, но, если бросить в них монету, наливали не газировку, а сухое вино. По обе стороны аллеи на грязных одеялах валялись раскисшие от жары постоянно пьяные хиппи. Джексон проходил мимо, исподволь глядя по сторонам, надеясь и боясь найти в этом волосатом человеческом месиве Таньку-Китайку. Не найдя, вздохнул с облегчением. Он увидел ее позже в длинной очереди в столовую, конечно, не одну, а сразу с тремя парнями разной степени волосатости. Тут же вышел из очереди, сказав Крису, что столовая ему не нравится, вся еда в мухах, да и стоять придется столько, что они доберутся до раздачи только к ужину. Позже, вечером, он встретил Таньку одну на набережной, идущую в купальнике от моря с полотенцем на шее. Теперь уже было не разойтись, не притвориться, что не заметил или не узнал. Джексон тоже был один, и Танька с ходу бросилась ему на шею:

– Приве-е-е-ет! Я знала, что мы встретимся.

– Я тоже знал, – ошеломленно пробормотал Джексон. – Здесь ведь все встречаются…

Чем сильнее ждешь встречи, тем больше растерянность, когда она, в конце концов, происходит. Китайка была такой, какой он вспоминал ее все это время после Гауи, и все-таки другой, в чем-то изменившейся: то ли загорела сильнее, то ли волосы выгорели, то ли похудела еще больше. Чтобы понять, что в ней изменилось, нужно было рассмотреть ее со стороны, но она сразу прижалась к Джексону так тесно, что у него не осталось на это шансов. От ее мокрого купальника на его футболке возникли два темных влажных пятна. Купили в киоске мороженое, и за поеданием эскимо Танька рассказала ему, как достал ее Элис, как они поссорились и он бросил ее посреди дороги.

– Да и вообще он давно уже мне надоел. Я ведь тогда, на Гауе, все это для тебя затеяла – думала, ты придешь. А ты не пришел… Почему?

– Не знаю… – только и смог выдавить из себя Джексон. – Многовато вас там было в моей палатке…

– Ну и что?! – Китайка пожала плечами – для нее в этом не было ровно ничего особенного.

Теперь ей надо было идти – успеть до закрытия в аптеку и еще по каким-то своим делам. Перед уходом она оставила Джексону адрес, где остановилась, и насмешливо заверила:

– Теперь я одна, можешь не сомневаться. Придешь?

В ее как всегда прищуренных глазах Джексон прочитал продолжение вопроса: или опять струсишь? И очень серьезно кивнул. Она рассмеялась его серьезности, бегло погладила по щеке напоследок и была такова.

– Не вздумай! – спешу вмешаться я, едва Китайка уходит. – Ты что, не видишь, что это за штучка?! Ты для нее на один зуб, не больше! Только вспомни ее глаза бесстыжие! И эту ее улыбочку! У нее таких, как ты, было столько, что не сосчитать! Проглотит и не подавится.

Он чувствует, что я прав, но соглашаться не хочет:

– Ты мне просто завидуешь. И наговариваешь на нее почем зря.

– Я? Завидую? Да я же знаю наперед все, что будет! Она ж бросит тебя с первым попавшимся длинноволосым грязнулей с гитарой. Ты будешь выть и корчиться от боли! Помяни мое слово…

– Все равно завидуешь! – не сдается Джексон. – Все равно! И даже если я буду, как ты говоришь, выть и корчиться от боли – ты и этому будешь завидовать!

– Много ты понимаешь, щенок! – выхожу я из себя, потому что он наступил на больную мозоль и с молодой беззастенчивостью топчется на ней. – Да беги за ней, беги! Волочись хвостом за этой паршивкой. А я посмеюсь, когда она будет предавать тебя направо и налево.

– И побегу! Не нужно мне твоего знания наперед, старый зануда! Плевать я на него хотел! А она мне нужна! Она, а не ты – понял?

Прекрасно я все понял, чего уж тут не понять. Прекрасно мне известно, что отговаривать его бесполезно, все мои попытки курам на смех, он придет этой ночью к Таньке-Китайке, и это будет так хорошо и так непохоже на все, что он себе представлял, что каждый всхлип, и стон, и впившиеся в спину ногти этой маленькой сучки я буду помнить тридцать пять лет спустя, и от одной мысли о ней крупные мурашки будут шевелить последние волосы на моей лысеющей голове. Известно мне и то, что будет с Джексоном и Танькой потом, когда они вернутся из Крыма в Москву (в точности то, что я ему предрек), и что случится со всеми его друзьями и спутниками: кто из них умрет от гепатита, кто от передоза, кого посадят, кто сойдет с ума, кто уедет на Запад, чтобы сгинуть там без следа, кто сам вскроет себе от тоски вены в грязном парадняке, а кто, вопреки всему, доживет до наших дней. Но что толку в этом знании, когда все это теперь прошлое, в котором ничего не изменишь?

Сеня

Затея была определенно дурацкой, Инне было с самого начала ясно, что ничего хорошего из этой поездки в деревню не выйдет. И не потому, что там не могло с незапамятных времен заваляться в сарае старых рам для картин, которые бы ей очень пригодились, – она училась в Строгановке, многие преподаватели отмечали ее способности, – а потому, что предложение отправиться за ними исходило от ее однокурсника Сени Синицына, которого она за годы учебы узнала достаточно, чтобы не сомневаться, что любая его затея пойдет вкривь и вкось и ничего путного никогда из нее не получится. Якобы в этой деревне прожил свои последние годы Сенин прадед, художник-любитель, от него и остались рамы, сваленные после его смерти в сарай. Прежде чем тащить их в Москву, нужно было съездить взглянуть на них, чтобы убедиться, что овчинка стоит выделки. Сеня нудил про рамы уже давно, она на словах соглашалась поехать с ним и тут же об этом забывала, хватало ей других забот; это могло длиться бесконечно, и причиной того, что в пасмурный выходной конца марта они все-таки сели в электричку, были вовсе не Сенины уговоры. Причиной был Вадим, обещавший провести с ней эти выходные, но в последний момент взявший свои слова обратно на том основании, что заболел, лежит с температурой его сын, и он не может в такой ситуации оставить семью. Инна была в ярости, не знала, верить ему или нет, да это было и не важно – важно было только то, что Вадим будет со своей старой, на десять лет старше Инны, женой, а она снова будет одна, не считая как обычно ходящего за ней хвостом Сени Синицына, которого она не принимала в расчет, но, когда он опять завел про рамы, со злости бросила ему: «Едем! Сегодня, сейчас! Ну, что ты встал?! Давай, узнавай расписание!»

В тот день подходящего поезда, чтобы останавливался в такой тьмутаракани, не нашлось, поехали на следующий. Он выдался ветреным, промозглым и каким-то расхристанным, бестолковым: сперва никак не могли найти нужную электричку, у кого ни спрашивали, никто не мог им подсказать, наоборот, встречные сами пытались что-нибудь у них узнать, потерянных людей носило по перронам порывами сырого ветра. Когда наконец сели, оказалось, что не в ту, насилу успели выскочить, едва не упустили свою. Инну это раздражало, но не удивляло: с Сеней всегда было так.

Сидя напротив него у замызганного окна полупустого вагона, она мысленно сравнивала его с Вадимом. Тот был ниже ростом, но шире в плечах, коренастей, с пружинистой силой в каждом уверенном движении, не то чтобы красавец, но из тех, кто нравится женщинам, сразу чующим эту силу, – Инна уже научилась разбираться в таких вещах – недаром жена вцепилась в него мертвой хваткой и готова была все ему прощать. Как художница Инна видела в его внешности недостатки, скажем, слишком крупный мясистый рот, но она была не только художницей, и внешность не была для нее самым важным. Гораздо важнее была зрелость, очевидная в любом жесте, взгляде, поступке Вадима, в том, как он курил, говорил, молчал, водил машину, как он глядел на нее, прикасался к ней. Как он брал ее – как то, что, несмотря на семью, принадлежит ему по праву. Хотя Инне на многое хотелось ему возразить, но, когда она ловила на себе его взгляд и вдыхала его запах – Вадим всегда прекрасно пах импортной туалетной водой, всякое желание возражать у нее пропадало. Зрелость была для нее синонимом подлинного, настоящего, а подлинность обеспечивала соответствие занятому в жизни месту, позволявшему иметь, что имеешь, как свое, не испытывая никаких сомнений. Так точно она это для себя не формулировала, но все эти самые важные вещи – зрелость, подлинность, соответствие своему месту – сливались для нее в запахе туалетной воды, хороших сигарет, в аромате в салоне машины Вадима. Машина была недешевой иномаркой, что, безусловно, вносило заметный вклад в зрелость ее владельца.