18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Евгений Чижов – Перевод с подстрочника (страница 63)

18

— Знаешь, мне тоже показалось, что он того... с приветом...

— Но это не помешало тебе поверить его полоумным бредням! И все вы так! Люди готовы верить любой чепухе, лишь бы не допустить возможности чуда, совершающегося сегодня и с ними рядом. Когда-то в истории, в иных временах и странах — пожалуйста, но только не здесь, не возле меня! Потому что чудо входит в наш план с иного, высшего уровня и сметает прочь всё человеческое! Чудо, отвечающее нашим ожиданиям, наверняка фальшиво, в лучшем случае пустяково и второсортно. Подлинное чудо опрокидывает человеческую жизнь со всей её жалкой суетой!

Удовлетворённый своей тирадой, Тимур успокоился, снова сел за стол, вытер шёлковым платком вспотевшее лицо и продолжил другим, более деловым тоном:

— Поэтому, может, и не стоило тебе искать встречи с Народным Вожатым. Видишь, чем это для тебя обернулось. Но теперь уже другого выхода нет. Теперь только он сам, лично рассмотрев твое дело, сможет тебя помиловать. Я вижу лишь одну возможность добиться этого наверняка: ты закончишь здесь свой перевод, а я найду способ передать его президенту — тогда он обязательно захочет взглянуть на твоё дело. Я разговаривал с Зарой, на днях она принесёт подстрочник, оставшийся у тебя дома, а следователь — с ним я тоже договорился, как ты понимаешь, не бесплатно — вернёт тебе уже завершённые переводы, следствию они не нужны.

— Спасибо, Тимур... Ты прав, это шанс, который нельзя не использовать. Я непременно должен всё доделать, у меня тут куча свободного времени. Ты говорил с Зарой — как она?

— А как ты думаешь? Ходит на работе весь день с глазами на мокром месте, чуть что, отворачивается, шмыгает носом... Вот, кстати, передала тебе. Домашнее.

Касымов достал из портфеля стеклянную банку с алычовым вареньем. Олег почувствовал вставший в горле ком — настолько неуместно выглядел в коштырской тюрьме этот подарок, напоминавший об уюте и о доме. На обратном пути в камеру надзиратели её, конечно, отобрали. Потом ходили подобревшие, улыбаясь блестящими от варенья губами, пару ложек на дне даже оставили Олегу. А он в тот день, лёжа после свидания с Тимуром с закрытыми глазами на своих нарах, думал сначала о Заре, потом о том, что ему, выходит, так и не удалось встретиться с настоящим Народным Вожатым, и, наконец, о том, что сочиненная Касымовым в предисловии к его коштырскому сборнику биография, где Олег представлен не просто поэтом, а еще и прошедшим тюрьму революционером, неожиданно и нелепо сбылась.

Намного чаще, чем о Заре, думал Печигин в тюрьме о Полине. О ней, о Касымове, о разговорах в кафе на «Пролетарской», о многих других московских местах и людях. Ему казалось, что если удастся хоть один разговор, хоть одного человека или место вспомнить до конца, с абсолютной точностью, то он непременно выберется из тюрьмы. Нужно было только достичь того, чтобы воспоминание стало убедительней окружающего, чтобы запах Полининых духов заглушил вонь «севера», а давний спор с Касымовым позволил не слышать чесания Муртазы на соседних нарах, — и это будет первым шагом на свободу, зароком того, что его оправдают и выпустят. Полина притягивала его память сильней всего, кажется, никогда с тех пор, как они расстались, он не думал о ней с таким упорством, как теперь, в камере. Выражения её лица, её платья, места и ситуации, в которых они встречались, её снимки в журналах (эти когда-то ненавистные Печигину и не похожие на неё фотографии вспоминались гораздо отчетливей живой Полины, вытесняли и подменяли её) — всё это почти заслоняло от него тюрьму, но достаточно было кому-то из сокамерников шумно повернуться на нарах, чтобы память сдалась под напором реальности, укрыться в ней не удавалось. Бессилие памяти обостряло ставшую уже привычной тоску, она обжигала с новой силой, и Олег давил, морщась, на свои синяки, чтобы заглушить её физической болью. Это помогало.

Как-то на прогулке среди слонявшихся взад-вперед между бетонными стенами тюремного двора заключённых Олег увидел знакомую грузную фигуру. Даже со спины не узнать Фуата было невозможно. Стоя у стены, он разглядывал накарябанные на ней надписи с таким же увлечением, с каким когда-то, при первой их встрече, читал на мраморных стелах стихи Народного Вожатого. Переходя с места на место, Фуат то и дело оказывался на пути у других арестантов, обычно они огибали его, но находились и такие, кто грубо толкал поэта, и тогда вся рыхлая гора его тела приходила в движение, он втягивал голову в плечи, кажется, ожидая удара, и что-то обиженно бормотал вслед толкнувшему. У Печигина ещё болели ступни, поэтому он не ходил, как другие, а сидел в углу, глядя на облака над головой, расчерченные на квадраты натянутой поверх двора железной сеткой. Он окликнул Фуата, но тот не услышал из-за стоявшего во дворе гвалта, пришлось подняться и подойти. Поэт узнал его и обрадовался, но совершенно не удивился, как будто тюремный двор был самым обыкновенным местом для встречи.

— И вы здесь?! Очень, очень рад! А то тут и словом человеческим перемолвиться не с кем. Значит, они и вас забрали? Ну ничего, вы же иностранец, вас они отпустят... Не захотят связываться. А мне отсюда выбраться будет посложнее. И ведь я знал! Знал, что рано или поздно они меня возьмут! Теперь одна надежда — на него, — Фуат показал глазами наверх. — На его благодарность. В память о нашей дружбе. О нашей молодости... Послушайте, может быть... — Фуат сощурил глаза, обдумывая внезапную догадку, взял Печигина за руку. — Может быть, они потому и арестовали меня, что я слишком много рассказал вам тогда о нашей молодости? Того, чего не нужно было? А? Может, они испугались, что я еще больше расскажу? Так я расскажу, можете не сомневаться! Я вам такое о нём расскажу, чего никто больше не знает! Только вот что...

Поэт стал нервно сжимать и тискать ладонь Печигина своими мягкими потными пальцами, это было похоже на рукопожатие слепого.

— Вам передачи приносят? А то у меня ведь всё, что мне Шарифа шлёт, отбирают! Я ужасно голодаю, постоянно хочется есть! А не отдать нельзя, могут ударить, побить! Я очень боюсь физического насилия! Меня уже били!

Фуат стянул с плеча футболку и показал большой лиловый синяк на пухлом предплечье, потом, доверительно глядя на Олега, приспустил тренировочные штаны — на бедре красовался еще один громадный кровоподтек. Печигин в ответ продемонстрировал свои.

— И вас тоже?! Негодяи! Мерзавцы! Ну, ничего, когда он придёт, я ему расскажу, как с нами здесь обращаются. А он обязательно придёт ко мне, я в этом ни секунды не сомневаюсь. И вы не сомневайтесь. Он всегда приходит к тем, кого берут за покушение. Мне сын рассказывал. К нему Рахматкул тоже приходил. Ему интересно взглянуть на тех, кто его якобы убить хотел. Так что мы с ним еще встретимся. Может быть, ради этого даже стоило сюда попасть — чтобы наконец с ним увидеться! Но я сейчас не об этом... Да, я другое хотел сказать: у вас поесть ничего нет?

Олег ответил, что единственную передачу у него тоже отобрали, но в следующий раз он может взять с собой на прогулку и поделиться с Фуатом своей порцией хлеба. (Хлеб выдавали с утра по полбуханки на весь день.) Кроме того, со дня на день к нему на свидание придет девушка, которая непременно принесёт ему не только подстрочники стихов Народного Вожатого, но и съестного, и тогда поэту тоже достанется. Фуат еще теснее сжал Печигину руку и всхлипнул от растроганности, кажется, не только носом, а всем своим всколыхнувшимся телом.

— Спасибо! И за стихи спасибо! Ваш перевод моих стихов навеки войдёт в русскую поэзию! Как Данте Лозинского и «Фауст» Пастернака — я ведь всё это на русском читал, по-коштырски их нет еще. Да, так всё и будет! Я знаю, я это предвидел! И если я даже вообще не выйду отсюда, это только лучше. Что может быть лучше для старого поэта, чем смерть в застенке по ложному обвинению?! Теперь, когда самое важное уже написано, когда мои стихи стали законами и государственными программами, когда они навсегда изменили страну, где я жил!

— Но ведь никто же не знает, что они ваши! И никогда не узнает! — Из-за того, что приходилось перекрикивать шум голосов, Печигин почти проорал это в заросшее густым волосом мясистое ухо поэта.

— О, вы меня недооцениваете! — Фуат поглядел на Олега искоса и победоносно усмехнулся. — В каждой строке я оставил отпечатки пальцев своей души! Текстологам будущего не составит труда распознать их. А Рахматкул позаботится о том, чтобы мои стихи дошли до них — в этом его задача, его роль в моей драме! Высеченные на мраморе, сохранённые в президентском архиве, они прибудут в будущее целыми и невредимыми — и истина будет установлена! Так что всё идет, как я задумал. И следователи, и надзиратели, и даже подонки эти, которые меня били, и, конечно, сам Гулимов — все они в действительности работают на меня! В этом подлинный смысл всего, что они делают, пусть они сами о нём и не подозревают!

В словах поэта звучало такое неопровержимое, торжествующее безумие, что Печигин хотел промолчать в ответ, но потом всё-таки не выдержал и спросил:

— Ладно, про Гулимова я понял, но следователи и надзиратели-то почему?

— А потому, что такая у них задача в моём замысле! Да! За всё нужно платить, и они взимают с меня плату. За стихи, становящиеся реальностью, нужно платить жизнью — и я готов! А иначе они остаются просто словами, которым грош цена!