18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Евгений Чижов – Перевод с подстрочника (страница 36)

18

— А приближаясь к тебе, ангелы, значит, чувствуют одно благоухание?

— Напрасно иронизируешь. Я правильно организованный человек, потому что понимаю значение Народного Вожатого, смысл его слов и дел, его роль в наше время. Это понимание несёт с собой внутренние перемены, о которых ты даже не подозреваешь...

Пухлая рука Тимура с перстнями на безымянном и указательном зависла в задумчивости над вазой, выбрала один из шести громадных персиков, и Касымов впился в его розовый бок, с хлюпаньем втягивая в себя стекающую густым соком по подбородку персиковую плоть.

— Ладно, может быть, и не подозреваю.... Но сейчас меня интересует совсем другое. Скажи, это ты был автором предисловия к моему сборнику на коштырском?

Тимур молча кивнул с таким видом, точно об этом и спрашивать было нечего: кто ещё, кроме него, мог написать в Коштырбастане предисловие к стихам Печигина?

— Тогда ответь, для чего тебе понадобилось сочинять обо мне все эти небылицы?

Касымов глядел непонимающе, даже жевать перестал.

— Зачем было писать, что я ходил на демонстрации, сидел в тюрьме, лежал в дурдоме? Для чего было делать из меня революционера?

— Ах, ты об этом...

Тимур засмеялся, колыхаясь всем телом, зашёлся таким довольным смехом, что недожёванный персик едва не выскользнул у него изо рта.

— Да просто так, — сказал, с трудом успокоившись. — Мне так интересней. Захотел — сделал революционером, а мог бы и контрреволюционером. Ты кем больше хочешь быть: революционером или контрреволюционером?

— Самим собой. И больше никем. Чужая биография мне не нужна. Ни на чьи гражданские подвиги я не претендую.

Новые взрывы безудержного смеха, точно в глубинах содрогавшегося Тимурова тела детонировали один от другого склады залежавшегося хохота. Очевидно, воздействие терьяка заключалось в том, что стоило ему взглянуть на упорно сохранявшее серьёзность лицо Печигина, и он вновь начинал покатываться. Чем серьезнее был Олег, тем веселее становилось Касымову.

— Самим собой! Не могу! Уморил! Самим, говорит, собой! На лучше, поешь персик...

Дым терьяка проникал в Олега с воздухом и, видимо, незаметно как-то действовал и на него, щекоча ноздри, гортань. Внутри возникали муторная подвешенность и неприятное ощущение незамкнутости. Хотелось увидеть себя со стороны, чтобы понять, что же такого смешного находит в нём Касымов. Собственная серьёзность и в самом деле начинала казаться Печигину комичной, но он понимал, что, если засмеётся с Тимуром или хотя бы только улыбнётся, это будет его капитуляцией. Касымовский хохот отзывался в нём щекочущим эхом, губы сами расползались в соглашательскую усмешку, но он крепко сжал их, как на допросе.

— А ты не задумывался, кому ты сам по себе нужен — хоть здесь, хоть там, у себя в Москве? И что это вообще значит — «самим собой»? Когда мы с тобой, помнишь, стёкла на стройке били, ты уже был самим собой или ещё нет? А когда с этим своим гением — забыл, как его звали, всех вас, гениев, не упомнишь — нажирался в стельку, в этот момент ты собой был или не собой?

— Это всё казуистика, Тимур, не имеющая значения.

— Ещё как имеющая! Ещё какое значение! Потому ты и не можешь понять Народного Вожатого, что вцепился зубами в своё жалкое «я», которое в действительности есть лишь нажитый за жизнь случайный хлам, мусор памяти, прилипший к тебе и тянущий назад!

— Ну хорошо, пусть так, и всё-таки: для чего ты выдумал все эти мои подвиги?

— Для чего? Думаешь, кто-нибудь стал бы без этого покупать твои стихи? Если бы я не написал предисловия, не сделал телепередачу, не представил тебя как переводчика Гулимова, после чего статьи о тебе посыпались уже без моего участия — хотя и под моим наблюдением, — если б не это, ни один экземпляр твоего сборника не был бы продан! Все эти твои сны и прочее нужны здесь не больше, чем в Москве. Стихи без биографии вообще никуда не годятся! Людям подавай страдания, политику, драму, борьбу, тогда в придачу они проглотят и стихи. И даже решат, что они им нравятся.

— Зачем тебе вообще приспичило делать из меня известного поэта?

— А как же?! Разве поэзию Народного Вожатого может переводить непонятно кто, никому неведомый ремесленник? И ладно бы на какой-нибудь суахили, но на русский, язык нашего важнейшего геополитического партнёра... Нет, братец, ты не осознаёшь всей значимости события. И потом, разве мне трудно? Хотел быть великим поэтом — пожалуйста! Чего для друга не сделаешь? Да и дело яйца выеденного не стоит. Захотел — получи. У нас в Коштырбастане с этим просто.

— Я никогда не хотел быть непременно великим... Мне даже слово это как-то неприятно.

— А кем же ты, интересно, хотел быть?

На языке Олега вновь вертелось «самим собой», но он чувствовал, что это вызовет новый взрыв хохота. Касымов уже смотрел на него с неявной усмешкой, прячущейся пока в подвижных ямочках жующего очередной персик лица.

— Просто...

Слова ускользали, мысли сделались слишком быстрыми — не уследить. Вместе с запахом терьяка подозрительная, предательская лёгкость вплывала в Печигина, и вот уже само собой подумалось: Тимур, конечно, написал в своём предисловии чушь, но какое значение имеет здесь, в Коштырбастане, то, что он делал или не делал в Москве? Москва с её толпами и политикой, с её нескончаемой давкой людей, идей и честолюбий была отсюда так далеко, и Олегу казалось сейчас, будто он покинул её настолько давно, что происходившее там было словно бы не с ним, — так стоило ли из-за этого переживать? Развалившийся на курпачах Касымов, поглаживая шёлковый пояс чапана, всем своим видом показывал, что переживать вообще не стоит.

— Что значит «просто»?! Даже приблизительное представление о подлинном величии не способно возникнуть в твоей голове! Все вы там, что в Москве твоей, что в Европе, живёте так скученно и тесно, стираясь друг о друга от тесноты до полной неразличимости, что истинному величию негде между вас поместиться: всё у вас рядится в серое и прячется в обыденность, даже власть. Только на коштырских просторах ещё осталось место для величия!

Касымов поднял чилим и предложил Олегу:

— На, затянись. Это расширит твои горизонты.

Рука Печигина потянулась к антикварному инкрустированному чилиму, но он остановил себя: это было бы сдачей последней позиции, окончательным отказом от себя, признанием того, что он во всём согласен с Тимуром. Олег отстранил резной мундштук.

— Как хочешь, — Тимур пожал плечами. — Кстати, забыл сказать: наша несравненная, бесподобная и единственная зовет нас к себе на дачу. Специально просила, чтобы я передал тебе.

— Ты это о ком?

— Наша знаменитая певица. Или ты уже забыл концерт, где она пела песни на стихи Народного Вожатого? Кстати, дачу на новом водохранилище подарил ей он. Имей в виду, от таких предложений не отказываются.

— Что ж, поехали.

— Возьмёшь с собой Зару?

Олег посмотрел на Касымова и понял, что отпираться бесполезно, да и незачем: тому давно всё известно. Он кивнул.

— Если, конечно, она сможет поехать.

Тимур весь расплылся в довольной улыбке.

— А у тебя губа не дура! От Динары, профессионалки, отказался, а Зару, наше заглядение, гордость редакции, солнышко наше, взял да и прибрал к рукам. Половина моих журналюг ей вслед засматривались, да и сам я, грешным делом, бывало, о ней подумывал, а она, видишь, тебя выбрала. И за что только вас, поэтов, женщины любят?

Касымов наклонился к Олегу и, смеясь, обнял за плечи. Из-под чапана на Печигина дохнуло густым, настоявшимся, горячим коштырским духом, которого не скрыть никаким одеколоном. Но этот запах был ему уже привычен.

Выехали рано утром. Ни детей, ни жен Тимур с собой не взял. Олег спросил, почему, Касымов в ответ ударил себя ребром ладони по короткой толстой шее.

— Допекли! Лейла вчера после твоего ухода истерику закатила, я не выдержал, сорвался на Зейнаб, та в слёзы... В общем, надоели. Пошляки говорят, что все женщины одинаковы, — на то они и пошляки. Женщины, конечно, все разные и по-разному прекрасны — но одинаково невыносимы! Имею я, вкалывая на четырех работах, право на отдых? Имею или нет?

Откинувшись на сиденье рядом с водителем, Тимур полуобернулся к сидевшим сзади Печигину и Заре. Близость и непривычная откровенность начальника, на которого она привыкла смотреть снизу вверх, как на небожителя, спускавшегося в редакцию с заоблачных вершин власти, где определялся ход истории, стесняли Зару, она явно чувствовала себя скованно. Олег обнял её, чтобы ободрить.

Сверкающая на солнце дорога шла через пыльные селения поселкового типа. Несколько раз Олег замечал проносившуюся мимо надпись на глиняной стене: «Продаётся дом» — последние русские уезжали из Коштырбастана. Потом начались разделённые арыками поля, и в каждом — одна или несколько затерянных в пространстве женских фигур с кетменями, равномерно сгибавшихся над грядками. Ни одного работающего в поле мужчины Олег не увидел. Попадалась скотина на привязи, но если коровы и овцы, как им и подобает, тупо жевали траву, то одинокие грязноватые ослики поразили Олега тем, что часто стояли на раскалённом солнце неподвижно, в остолбенелой задумчивости, словно, упёршись в невозможность быть дальше ослом, упорно ждали перемены своей участи.

Пустыня началась незаметно, просто постепенно исчезло всё, что было до этого: и дома, и поля, и женщины с кетменями, и ослики. Остались только мелкие серые камни, режущие глаз острым блеском, и пыль. Пыли становилось всё больше, пока не оказалось, что это уже не пыль, а песок, расстилающийся по обе стороны дороги, — и, кроме него, ничего больше нет.