Евгений Чириков – Чужестранцы (страница 5)
V.
Евгений Алексеевич Тарасов стоял перед мольбертом в комнате второго этажа номеров для гг. приезжающих и возился над этюдом задуманной им картины "Крючник". Эта картина, по выражению Евгения Алексеевича, должна была наводить зрителя на много дум и в проекте представляла следующее:
Волжский пароход пристал к конторке, прижавшейся к крутому нагорному берегу реки, и разгружается. На первом плане -- фигура крючника; он идет по узким перекинутым с парохода на пристань мосткам, низко пригнувшись под тяжестью навьюченного на его спину тюка; босые ноги крючника дрожат, не гнутся в коленях и готовы подкоситься под непосильной тяжестью, все мускулы загоревшего лица напряжены, жилы на раскрытой шее и на голых мускулистых руках надулись; на лице -- печать тупого физического страдания и внезапного испуга. Момент ужасный: силы ослабли, человек покачнулся и замер, балансируя на узких сходнях; еще одно мгновенье, еще одно неверное движение, -- и спинной хребет хрустнет, человек падет, придавленный пятнадцати-пудовым грузом. Сверху, с пароходного трапа-балкона, смотрит первоклассная публика: три стройных дамских фигуры в эффектных дорожных костюмах и игривый молодой человек, беспечный и жизнерадостный вояжер; одна из дам лорнирует грязного, с болтающимися лохмотьями рубахи, крючника, лицо ее и вся фигура, легкая и гибкая, выражают напряженное внимание, полны того особого ощущения -- смеси страха и щекочущего любопытства и ожидания, которое запечатлевается обыкновенно на лицах поглощенной рискованным спортом публики; другая барыня, пренебрежительно прищурив глаза, смотрит тоже на крючника, но ее, видимо, интересует больше молодой человек, позирующий перед третьей дамой, которая, грациозно перегнув к нему свою шейку и головку, невинно кокетничает с вояжером. Выше над ними, на легком капитанском мостике, вырисовывается фигура бородатого капитана, торопливым и сердитым жестом руки отдающего распоряжение -- помочь крючнику.
Самое главное в картине, конечно, лицо крючника, оно-то именно и не дается Евгению Алексеевичу. Отходя от мольберта, он смотрит и прямо, и сбоку, вполголоса напевает что-то и снова приближается и мажет кистью. Отчаявшись передать желаемое, Евгений Алексеевич бросает кисть, закуривает папироску и останавливается у окна. Одухотворенное захватывающей идеей, лицо его обращено на улицу, но ничего не видит. "Не то, не то!" -- шепчет он, отходя от окна к столу, заваленному набросками углем и карандашом, все из той же картины "Крючник". Вот три дамы и франт. Они удались, особенно франт: он напоминает одного из местных ловеласов: это вышло невольно и бросилось в глаза Евгению Алексеевичу только сейчас. Евгений Алексеевич присматривается к этюду, то улыбается, то морщит лоб. Небрежным движением головы он откидывает назад пряди мягких волнистых русых волос. Душа его наполняется хорошим чувством удовлетворенного творчества, вспыхивает новый порыв и снова толкает его к мольберту. Евгению Алексеевичу кажется, что теперь он непременно передаст и страдание, и испуг.
-- Печку, Евлентий Ликсеич, затопить, али уж завтра? -- спрашивает через приотворенную дверь коридорный Ванька.
-- Поди ты к черту!
-- Ну, завтра истопим... А тут к вам опять господин приходил насчет отца Иоанна Кронштадтского...
-- Ну?
-- Спрашивал, когда будет готов.
-- Ну после, после! Не мешай!
-- Это вы чье же рыло такое изобразили? -- спросил Ванька, входя в номер.
-- Твое. Ступай, брат. Проваливай!
-- Уйду... Потешное рыло... Ей-Богу!
Коридорный, ухмыляясь, вышел из номера. Евгений Алексеевич взялся было опять за кисть, но почувствовал, что порыв исчез, созданный воображением образ потускнел и не появляется. "Этакая скотина", -- мысленно обругал Евгений Алексеевич Ваньку, но в сущности Ванька был виноват лишь в том, что напомнил об Иоанне Кронштадтском. Находясь в критическом финансовом положении, Евгений Алексеевич принял от фирмы "Тарасов и сыновья" заказ: написать 48 портретов о. Иоанна Кронштадтского, предназначенных этою фирмою в дар церковно-приходским школам. Деньги были нужны до зарезу, а денег не было. А тут как-то кстати заявился приказчик фирмы с письмом от старшего брата. "Чем зря краски-то изводить, возьмись за дело, нарисуй нам 48 отцов Иоаннов Кронштадтских, за что батюшка согласен тебе уплатить 50 рублей аккортно", -- писал брат. Приказчик на случай привез и задаток. Трудно было не согласиться.
И вот коридорный Ванька своим напоминанием испортил настроение. Заказ подвигался туго: из 48 портретов было написано-лишь семь, а "Тарасов и сыновья" каждый день присылали спрашивать, не готов ли о. Иоанн Кронштадтский и страшно торопили: архиерей намеревался ехать по епархии, и купец Тарасов хотел, чтобы архипастырь застал портреты па месте, на стенках, и лишний раз вспомнил о купце Тарасове и его богоугодных делах.
Недовольный и злой, Евгений Алексеевич ходил по комнате, предвкушая неприятную перспективу бросить творческую работу и приняться за мазню портретов, как дверь с шумом распахнулась и в комнату влетел в пальто, шапке и калошах бывший студент Ерошин.
-- Осужден! -- мрачно произнес он и, сбросив шапку на диван с продавленным сиденьем, сел на стул, где лежал загрунтованный холст в рамке, приготовленный для восьмого портрета и еще не совсем просохший.
-- Нельзя! Штаны испортишь! -- испуганно вскрикнул Евгений Алексеевич, схватив гостя за руку и стаскивая со стула.
-- Год тюрьмы и 3.000 франков штрафа! -- сказал так же мрачно Ерошин, очищая рукою свой костюм.
-- Есть телеграмма?
-- Есть. Это черт знает что! Золя осужден! -- еще раз произнес Ерошин и стал снимать пальто и калоши. Снимая их, он мычал что-то про полковника Пикара и генерала Мерсье и, должно быть, ругал их обоих, потому что одна из снятых Брошиным калош отлетела далеко в сторону.
-- Однако, господин, вы мне всю комнату испакостили... Не мешало бы сперва снимать калоши у порога, а потом уж разгуливать.
-- Буржуазия все пропитала своим вонючим ядом, и всесильный капитал поработил и liberte, и egalito... и все эти хорошие слова... Ты чай пил?
-- Пил. Но могу и тебя напоить, если хочешь.
-- С хлебом?
-- С хлебом.
-- Может быть, и с колбасой?
-- Да ты, братец, кажется, не с того конца начал? Колбаса есть.
-- Я не откажусь и от чая.
Евгений Алексеевич долго звал коридорного, но все было тихо в номерах. Вышел, наконец, в коридор Ерошин и зычным голосом проревел:
-- Кори-дор-ный! Са-мо-вар!
Они сидели за самоваром и говорили о Золя, о буржуазии, об антисемитах, при чем Ерошин ухитрялся одновременно говорить, есть колбасу, курить и пить чай.
-- Ну, как твой "Крючник"?
-- Плохо. Ванька назвал моего "Крючника" рылом... И, действительно, выходит, рыло, а не идея...
-- Потому, брат, что ты со своим рылом в калашный ряд сунулся. Малевал бы себе "патреты" с сродственников, благо народ денежный... А кончил ли 48-го?
-- Где там! -- сказал, махнув рукою, Евгений Алексеевич, -- только семь готово. Значит, еще со-рок один!.. Страшно подумать...
-- Хочешь помогу?
-- Куда тебе. Разве палитру да кисти мыть будешь?
-- Невежда. Я тебе дам идею, т. е. такую вещь, которая в твоей лохматой башке еще не заводилась.
-- А мой "Крючник"?..
-- Старо. Перифраза Гаршинского "Глухаря"... Значит, не только твоя картина, но и сам-то ты обезьяна... Нет, я тебе в самом деле дам совет, как окончить заказ в два дня... Слушай, голова с мозгом!
И Ерошин изложил свою идею. Он посоветовал Евгению Алексеевичу сделать по готовому уже портрету несколько картонных трафаретов и, накладывая их по очереди на загрунтованное полотно, мазать разными красками, а потом отделывать мазками.
-- Таким образом и ты перейдешь от ручного, способа производства к машинному, -- закончил Ерошин, поедая остатки колбасы.
-- А ведь твоим советом, ей-Богу, можно воспользоваться...
-- Конечно! Говорил -- дам идею! А покудова брось все, и пойдем к Силину. Там только тебя не хватает. Содом идет... Софья Ильинична и Силин поссорились из-за Франции... Софья Ильинична ставит политику впереди всяких других факторов, а Силин (знаешь, как он всегда) тихо, ровно, логично и зло разрушал все траншеи Софьи Ильиничны и, когда она увидала, что последняя позиция захвачена, -- сказала: "я с вами не желаю говорить. Вы переходите на личности"...
VI.
Евгений Алексеевич был младшим из сыновей купца Тарасова. Он не оправдал надежд родителей и оказался прохвостом или социалистом, -- как называл его отец, в сознании которого эти два понятия сливались в одно цельное, законченное представление. Мать жалела Евгешу и называла его непутевым: материнское, сердце болело за сына и содрогалась от ужаса, когда отец ругал Евгешу социалистом.
-- Полно, побойся Бога-то, Алексей Никанорыч! Какой ни на есть, а все-таки сын же он тебе, -- останавливала она мужа, которого самое имя "Евгеша" приводило в бешенство и заставляло сжимать кулак.
-- Выродок! Какой он мне сын? Выродок, социалист проклятый! -- кричал Алексей Никанорыч и отплевывался.
И действительно. Евгений Алексеевич был в семье выродком. Мечтательный и сантиментальный мальчик, Евгеша еще в далеком детстве казался чужим, неподходящим к семье экземпляром. Рос он отдельно от братьев, -- между ними была слишком большая разница в летах, -- и потому предоставленный самому себе, мальчик был чужд того семейного духа, которым были проникнуты старшие братья. Как последыш, он был любимцем матери, женщины набожной, соблюдавшей все посты и сыропусты, всегда вертелся около матери и был ее постоянным спутником в путешествиях по церквам, монастырям, кладбищам, монастырским общинам, на похоронах, панихидах... Церковное пение, угрюмые, закутанные сумерками, своды старых монастырей, гробовая тишина кладбищенских склепов и дым кадильный сильно действовали на душу мальчика; в маленькой голове реяли смутные, навеянные обрядовой стороной религии, образы и призраки сил небесных, духов и злых и добрых, святых мучеников, Страдальца Христа; в этой головке рано встала неразрешимая загадка жизни и смерти...