Евгений Богат – Чувства и вещи (страница 4)
…В одной старой рыцарской песне есть загадочная для сегодняшнего уха строка: «Я любил бы тебя больше всего на свете, – поет любимой рыцарь, – если бы не любил больше всего на свете честь». Как это понимать? Как умаление любви? Напротив, как твердую гарантию ее. Суть в том, что рыцарь, ставящий любовь выше чести, в любви ненадежен, ему верить нельзя.
Сегодня наше гуманное чувство возмущено, когда мы читаем в старой книге, как отец во имя чести семьи убивает сына. Эта жестокость непонятна нам и абсолютно для нас неприемлема. А о чем говорит сегодня наше гуманное чувство, когда сын убивает отца (пусть посмертно, в доброй памяти людей), потому что чести семьи для него не существует?
А без чести нет и человека, есть одушевленный обладатель неодушевленных вещей. Человеческая жизнь без чести может быть описана в кратких и бедных терминах «описи имущества».
«И втрое скрученная нить не скоро порвется», – говорил Экклезиаст; и во все века видели в этом образе крепость семьи, а если шире – рода, государства. В нашей истории нить, скрученная именно втрое – бабушка, сын, внук, – порвалась, потому что абсолютно могущественной, нервущейся делает ее лишь самая невещественная вещь в мире – честь. А чести не было.
…Молния погасла. Тень отца рядом со мной как бы уменьшилась, начала истаивать и, истаивая, задала мне последний вопрос: «А может быть,
Тень отца исчезла; в зале суда, в ожидании пока начнется очередное разбирательство, сидели заинтересованные лица и всё те же соглядатаи, что и раньше. Один из них, не имевший ни малейшего отношения к делу, вызывал во мне острое любопытство. Он постоянно делил имущество, о котором шла речь на суде, и почему-то делил не на две части, а на три. Мне он объяснил, что руководствуется лишь эстетическими соображениями, имея при этом в виду не красоту и ценность вещей, а математическое совершенство самого решения.
– Кому же отойдет третья часть, – допытывался я, – если даже сын не выиграет дело?
Соглядатай улыбнулся безумно:
– Мы устроим выставку в коридоре суда, маленькую выставку – две-три картины, золотая цепочка и старинный комод в накидке из соболей.
– Для чего выставку? – не унимался я.
– Для истцов и ответчиков, – бормотал он невнятно, – но назовем это не стенд, а торжественно – антиалтарь.
И тогда я совершил одно небольшое психологическое открытие. Вот в чем его суть. Так же, как нельзя безнаказанно разыгрывать все время безумие (Гамлету – что: он, и играя сумасшедшего, остается абсолютно нормальным, а вот Офелия – та действительно сходит с ума, это как бы плата за «игру в сумасшествие»), так же нельзя безнаказанно выставлять людей нормальных в качестве безумцев: сумасшедшие начинают казаться при этом архинормальными – например, организаторами мероприятий по борьбе с вещизмом.
Вторая посмертная судебно-медицинская экспертиза, куда вошли лучшие медики страны, полностью подтвердила выводы первой: «Интеллектуально активен, эмоционально адекватен, за собственные действия отвечает».
Словом, полный хеппи-энд: папу не удалось посмертно записать в безумцы, семейные узы посмертно не разорваны.
Мне неизвестно, что отойдет сейчас сыну, а что останется у вдовы. И окончится ли дело миром, или будет новый суд. Да и неинтересно это…
…А вот что интересно: заплачет ли сын когда-нибудь при воспоминании об этом суде? В том, что захочется ему заплакать, не сомневаюсь, а вот удастся ли?
Может, и не удастся, как не удалось душам, обманувшим любовь и доверие родных, которых Данте поместил на самое дно ада: они синели изо льда, хотели заплакать и не могли: «Веки им обледенил мороз».
Лики пошлости, или Чувства и вещи
В старинных залах картинных галерей, особенно когда они пустынны, в покое и тишине, мы отдаемся созерцанию: стоим перед полотнами, забываем о себе и становимся как бы частью картины – деревом, облаком или улыбкой молодой женщины, жившей в далекие века. Мы выпадаем из сегодняшней жизни.
В наши дни созерцание стало роскошью и, как любая роскошь, кажется излишним. Нам созерцать некогда – мы действуем. Созерцание бескорыстно, оно ничего не хочет, а мы постоянно хотим чего-то. Созерцая, мы отдыхаем от желаний и суеты. А выходя на улицу, чувствуем, что нас будят – для деятельной жизни.
Один старый философ говорил, что, созерцая, мы
Мы возвращаемся из вечности, как возвращаются из дальнего путешествия, радуясь новизне старых вещей. Может быть, ценность созерцания в том и заключается, чтобы не утрачивать чувство новизны в повседневной деятельной жизни.
В бывшем Андрониковом монастыре в Москве в залах Музея имени Андрея Рублева – покой и тишина, не часты посетители, мерцает, меркнет золото икон; отрешенность от мира полная, неземная. И созерцание тут особое, отличное от того, что успокаивает, углубляет душу в залах живописи неиконной, – созерцание, обращенное не от себя, а к себе, – самосозерцание, созерцание как возвращение к себе, к чему-то забытому, цельному.
Выйдя из Музея имени Андрея Рублева, испытываешь чувство, будто наклонился к роднику, из которого вышла культура Родины, – потому и ожило в тебе истинное «я». В любой культуре есть такой родник, в нашей это Андрей Рублев. По легенде, он и похоронен в Андрониковом монастыре; он умер, унеся с собой некую тайну, – может быть, тайну духа, который лепит тело…
Побывав в Андрониковом монастыре, понимаешь полнее одухотворенность женщин на портретах Рокотова, мудрость и человечность Льва Толстого и Достоевского и даже сострадательность старинного русского романса, как лучше чувствуешь великую реку, испив из родника, откуда и началась она. А в самих залах не думаешь об этом и ни о чем не думаешь, созерцая, утешаясь и ликуя.
Но однажды, когда был я в Музее имени Рублева, в двух небольших зальцах стучали сапоги, мужские четкие голоса неуместно повелительно отдавали распоряжения, торопливо заходили и выходили люди в военном и штатском, устанавливалась аппаратура… Раздражаясь, недоумевая, я не мог понять, в чем дело; объяснение, которое услышал, ошеломило меня. Оказалось, что несколько месяцев назад была отсюда похищена икона и вот сейчас, когда ее нашли и арестовали виновных – их будто бы двое было, – юристы решили поставить эксперимент, чтобы установить, могли ли два человека похитить или были у них сообщники, которых они скрывают. Подобные эксперименты – для выяснения и уточнения подробностей расследуемого дела – нередки у криминалистов; человеку же стороннему это скрупулезное восстановление опасного для личности и общества деяния кажется диковинным, где бы он его ни наблюдал, даже на шумной улице, – что же говорить об эксперименте в этих «монастырских» залах с их отрешенностью от мира!
Узнав, что я журналист, устроители эксперимента разрешили мне остаться. И я остался по извечной страсти к новизне, по малодушию любопытства.
Обвиняемые должны были повторить то, что они тогда совершили, и в живом воспроизведении события доказать, что их могло быть действительно лишь двое.
Когда все было готово, эксперимент начался. Детина лет двадцати, уже по-тюремному остриженный, телесно мощный, как волжский бурлак, но с лицом инфантильным, полудетским, подошел к стене, быстро и ловко оторвал от нее маленькую икону, сунул ее под распахнутую рубаху, за пазуху и дальше – под мышку, быстро зашагал к выходу; женщины, дежурившей тут постоянно, не было в ту минуту, она отлучилась, не было ее и сейчас по условиям эксперимента, зал был будто бы пустынен, как был пустынен он и тогда, хотя сейчас, в действительности, людей в нем находилось немало. Когда детина так же быстро вошел в соседний зал, откуда открывалась дорога на лестницу, навстречу ему поднялась старая женщина, дежурившая тут. Она ничего не видела, но почуяла что-то недоброе, и поднялась, как объясняла потом, бессознательно, по наитию; поднялась она и сейчас, явно стараясь, чтобы это выглядело так же естественно, как тогда. В этом соседнем, тоже пустынном в
Несмотря на то что женщина сыграла роль не по системе Станиславского, исход эксперимента был достаточно убедительным: он подтверждал показания обвиняемых – то, что они сделали, могло быть совершено лишь двумя.
Увели похитителей под конвоем, ушли все устроители эксперимента, разбрелись сотрудники музея, – в укромных залах, где разыгрывалось похожее на съемку кинодетектива действие, опять стало тихо, безлюдно. Вернули на место похищенную икону. Я подошел к ней. Богоматерь с лицом тонким, большеглазым, одной рукой держа по-взрослому серьезное большелобое дитя, вторую подняла, изогнув тончайшие пальцы, полураскрыв нежную ладонь, и жест этот показался мне отстраняющим, изумленно-гневным. А по сторонам ее ангелы склоняли головы к крыльям, печаловались скорбно-суровые старцы, ниспадали одежды неземных жен, синели будто бы нарисованные ребенком купола Иерусалима; камни пустыни высились, как фантастические города будущего.