Евгений Белянкин – Короли преступного мира (страница 4)
Сладость длилась недолго. Хлыста за что-то посадили в карцер, а затем перевели в общак, и их встречи оборвались. Но вскоре стало известно, что кухонная девка забеременела, и Хлыст, прыщавый и дикий мужик лет тридцати пяти, вдруг как-то обмяк и потеплел, что, пожалуй, совсем не вписывалось в его биографию.
Лежа на нарах, он под простудный гортанный кашель поведал Мазоне, что он против аборта — и пусть эта рыжая стерва родит ему сына, из которого он потом сделает настоящего блатаря, назло Петру, — если он был здесь, то наверняка не одобрил бы его поступка.
Шли затяжные зонные месяцы. Мазоня и сам нередко встречал деваху Хлыста. А что, девка как девка. Хоть и рыжая, да кровь с молоком! Ляжки округлые, мощные, только ребенка носить, да и живот не безобразит, скорее даже придает ей мягкость, важность, солидность гусыни. Такой бы выводки водить, а не в зоне с блатарями валандаться.
Не стесняясь, она расспрашивала Мазоню о Хлысте.
— Как он, надежный?
Мазоня хвостом не вилял.
— Хлыст хоть и хорек, но стоящий.
В открытом, простодушном лице Мазони она видела, что тот не лукавит, потому и лучилась и хорошела на глазах.
— Хочу сына, такого как Костя!
Слыхал Хлыст, такого как ты! Не верил блатарь своему счастью и однажды признался дружку: чувство такое, больное чувство, Мазоня — крышка мне… понял, крышка!
И вправду — сработал в ящик. Непутевый, хваткий! А может, просто занозистый — вот и схватил прямо в живот ножик…
Теперь Мазоня был единственным близким человеком. Он-то и передал ей последние слова дружка.
— Если сын, то пусть назовет его Альбертом. Так когда-то меня хотели назвать… Зря не назвали. Глядишь, и жизнь, и судьба была бы другая!..
После роддома она могла бы начальству колонии подать ходатайство. Но не захотела: куда ей с ребенком-то, да еще в зиму? Собственно, некуда. Она осталась в зоне и по-старому работала в столовой; начальство не прижимало, а товарки без обиды нянчили ребенка.
Даже Мазоня однажды держал его на руках.
— Хорош хлопец, весь в Хлыста!
Так неожиданно Мазоня стал как бы вроде крестного отца. При случае дарил кое-какие игрушки, сам мастерил и, конечно, по мере возможности опекал рыжую. Она поправилась, подобрела и однажды ему выпалила:
— Вот, Мазоня, выйдешь на волю — к тебе приеду жить. Как хочешь, навсегда.
Мазоня и сам рассчитывал на это. Но она не приехала. Альберту шел второй годик… Мазоня тогда был уже на воле и, как говорится, обустроившись, сам поехал на свидание в зону.
Все началось с зимы, когда она простыла и заболела. Кашляла потихоньку, украдкой, боясь, что признают чахотку. Потом ее все же положили в тюремную больницу, но болезнь оказалась скоротечной, и к весне ее не стало. Маленького, еще не смышленого Альберта увезли в дом ребенка.
Мазоня сходил на могилу. Молча постоял возле маленького холмика и в тот же вечер уехал по адресу дома ребенка.
Ему вывели грязноватого длинноволосого мальчишку с темными глазами. Мазоню он побаивался и встретил отчужденно. Тому ничего не оставалось, как дать денег заведующей и сказать ей, что сейчас он не может, а вот когда Альберт подрастет, он непременно его заберет отсюда. С тем Мазоня и уехал из этого маленького, «захудалого» городка.
Затем он закрутился, завертелся по жизни и совсем забыл про мальчонку. Правда, иногда посылал заведующей деньги, но это лишь иногда… Но в один прекрасный день Мазоня загрустил и тут сразу же вспомнил об Альберте. Он раза два съездил к нему, и мальчишка стал признавать его родственником. Мазоня уже собирался что-то придумать, что-то предпринять, как неожиданно «влип» и снова оказался за решеткой.
Так Мазоня надолго потерял Альберта. Тот за это время подрос, вытянулся, и его, как и надлежало, перевели в детский дом.
В детском доме привыкать было трудно. Особенно, когда старые воспоминания перемешивались с реальностью. В доме ребенка он чувствовал себя беззаботно, его так не обижали и к нему так не придирались, как здесь. Там к нему привязалась няня, Настенька — она опекала и по возможности его баловала. Смуглое, поющее тело мальчонки нравилось ей. А большие глаза, как две спелые черные ягоды, приводили ее в восторг. Она могла играть и забавляться с ним всю смену, забывая о других детях, за что не раз получала выговор от старшей воспитательницы. Но он нравился и старшей воспитательнице. Смышленый, открытый, он был для взрослых забавой, доброй игрушкой.
Но Альбертик уже тогда чувствовал социальную несправедливость по сравнению с теми, кто имел папу и маму. Иногда на него нападали приступы тревоги и грусти. Он подходил к Настеньке со слезами на глазах.
— Ты меня не забудешь, когда меня увезут в детский дом?
— Дурачок, кто тебя увезет в детский дом? — озорно смеялась Настенька. — Зачем же тебя увозить куда-то, если тебе и здесь хорошо? Пока у тебя есть я, не беспокойся, никто не тронет. — И Настенька смачно целовала его.
Он верил ей. И легко, с хорошим чувством засыпал в своей постельке. Пока Настенька рядом, его никто не тронет. И очень боялся, когда она по какой-то причине отсутствовала. Но воспрянуть духом было просто — стоило только увидеть няню!
И вот однажды Настенька не пришла. Как сказала старшая воспитательница, она не придет еще долго, потому что легла в роддом, рожать мальчика или девочку…
Ему не было даже горько, было страшно. Узнав о беде, он не спал всю ночь и плакал… Детское предчувствие свершилось — приехал микроавтобус, и его отвезли в детский дом, как он понял, навсегда.
Он подошел к нему первым, худой, костлявый, с хитровато бегающими соломенными глазами. Оглядел сверху важно, по-хозяйски.
— Ничего себе, смазливый хмырь. Как пить дать, трахать будут.
Альберт растерянно моргал глазами, ничего еще не понимая.
— Чего моргаешь, хмырь, звать-то как?
— Альберт, — с трудом протянул коротко остриженный мальчишка в школьной форме.
— Ты что немец? Альберт — имя-то какое-то нерусское.
— Почему, русский.
— Аль-берт! — ехидно передразнил пацан. — Алик небось?!
— Алик.
— Ладно, беру тебя под свой колпак. Не понял, что ли? Пишусь за тебя, значит. Только, чур, слушаться — иначе со мной каши не сваришь.
Каши Альберт ни с кем варить не хотел… И все же Вадьку оценил. Смутное чувство подсказывало ему, что навязавшийся дружком пацан не такой уж страшный, как себя подает…
В жизни детдомовской Вадька оказался человеком верным. Детдомы бывают разные — лучше, хуже — и хотя многие похожи на простые типовые школы, мир здесь иной, не всякому привычный. И не столько он суровый да жесткий, сколь какой-то безнадежный… И живут здесь не мальчишки, не девчонки, а тоже какие-то безнадеги. Пропащие…
Добрым здесь быть сложно хотя бы потому, что в добро здесь не верят. Да и как могут верить пацаны, брошенные, кем-то оставленные и подкинутые в крайней степени истощения, покрытые гноящимися ранами или привезенные из дома ребенка — правда, из дома ребенка они более чистенькие, опрятные да нежные. Их-то не всегда любили — на них рычали и с ними не чванились.
С пеленок не знавшие домашнего тепла многие новички в детдоме были инстинктивными врагами всякого порядка. И, может быть, именно поэтому так безропотно они принимали царивший здесь порядок — порядок зоны.
Заправляли тут кроме взрослых старшие пацаны, в основном из приемников-распределителей — народ битый и вредный. Кому из них случалось плоховато — убегали, чтобы попасть снова в приемник, а там, глядишь, и в удачливый детдом. Вадька был как раз из таких. Это был его третий детдом, где он, кажется, приживался.
— Что бегать… Всюду моль и скука одна — вот бы в Африку! Видел на видео — черные, и все как один в красных плавках, не то что в наших «семейных» трусах… Стыдище!
Алик особенно понимал Вадьку утром, когда, вскочив с постели, безмятежно становился в строй и ждал привычной, нудной команды: «В умывальник шагом марш!» Путаясь в широченных семейных трусах, глупо зевая и почесываясь, он думал о том, что Вадька, видимо, прав — в Африке лучше, там, по крайней мере, нет ржавых, поющих голосами чертей умывальников.
Впрочем, «детдомовская шпана» не жаловалась — жили, как живется.
Их, как бесов, всегда подтачивало какое-то внутреннее бунтарство, несогласие с этим миром. Возвращаясь из школы, хватали плохо лежащие камни, куски асфальта — и чьи-то стекла вдребезги. И плевать — главное, вовремя смыться. Странная жизнь. Кто-то глотал маленькие сапожные гвозди и, корчась от боли в желудке, ждал неотложки, зная, что его отвезут в больницу. Даже если в психиатричку — все равно лафа… Кто-то удирал на улицу к местным, воровал и собирал бутылки… Кто-то…
В углу за умывальником, возле туалета, — толчея. Слюнявый «бычок» третий раз шел по кругу… Курили все, а сигареты, что деньги — за одну импортную давали все, что твоей душе угодно, от фантика до расплаты «живой натурой» — секс тут обожали.
Алик не курил, хотя и пробовал как-то. Вадька, сидя на грязном подоконнике, смачно и зло сплевывал: он тоже не курил бы, если б не мать… Это она, притаскивая домой чужих мужиков, говорила ему: «Иди, сынок, погуляй». И он шел к ребятам покурить. «Мать, стерва ненасытная, мужиков водила пропасть и пила с кем попало…» Вадьке было почему-то приятно курить из-за матери.
К Алику Вадька относился по-свойски снисходительно: «Ты без меня, телок, пропадешь!» — И весело хлопал его по плечу. — Ну кто ты, слабак! А я — вот поставь иголку — и влезу в ушко. А курево… Дай срок — закуришь! Жизнь еще не мяла.