18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Евгений Анташкевич – Хроника одного полка 1916. В окопах (страница 7)

18

И Иннокентий решил, что «Харэ́ тута сидеть! Боле ничё не высидишь!» Он подобрал сидор и, ни с кем не прощаясь, вышел на воздух и не слышал, чего ему гуторили в спину. А в спину ему ничего не гуторили, смолчали, сплюнули и, пока не пришёл «фелшэр», стали крутить самокрутки.

На воздухе было хорошо. Так хорошо, что Кешка на секунду забыл, откуда он идёт и почему он там находился, и запнулся за торчащий из земли корень и сразу вспомнил все причины, и откуда он идёт, и почему он там был, и испугался, что потечёт кровь. Тогда ему придётся вернуться и уже точно, что на позор и осмеяние товарищей, и он остановился и стал прислушиваться, что у него происходит в сапоге. Стоял не меньше минуты. Успокоился. Всё было в порядке, но всё же надо быть поосторожнее. И тут на него из-за поворота ближнего окопа налетел фельдшер, они увидали друг друга, и фельдшер уже открыл злой рот. Кешка встал как вкопанный, вылупил на фельдшера глазища и замахнулся рукой со сжатым кулаком, фельдшер аж присел, и Кешка чуть было через него не перешагнул.

Сколько же он думал над тем, что бы ему хотелось представить! На гармониях и балалайках он играть не умел, на кривых, вихляющихся ногах, стуча каблуками в пыльную землю, не отплясывал, если пел, то только в тайге, и никто не сказал ему, каково у него получается. Завидовал эскадронному кузнецу Петрикову, что тот всё умеет, даже свистать в один палец, что уж там говорить об игре на двуручной пиле. И тогда у него созрел план. Года четыре назад они с Мишкой Лапыгой пришли на остров Ольхон, жили там несколько дней среди бурят и оказались на празднике. Охотники подняли из берлоги медведя далеко от острова, гдето на берегу Сармы́, на двух волокушах привезли огромное чудовище в стойбище и устроили такое, чего Кешка не видал, хотя и слыхивал. Всё стойбище расселось на снегу вокруг большого костра. Кешка поглядывал на Мишку. Михаил помалкивал и на немые вопросы Кешки не отвечал, только показывал пальцем – мол, молчи, и слушай, и смотри. Буряты́ варили в котлах медвежатину, женщины и малые дети держались позади мужчин, мужчины ворчали, но оказалось, что это они так то ли поют, то ли молятся. Потом Михаил рассказал, что они просили прощения у Хозяина, значит, молились. Чтото делал шаман, Кешка тоже не понял, а Мишка нашептал, что шаман испрашивает у Хозяина разрешения, что, когда будет нужда снова отправиться в тайгу, чтобы «все оттудова возвернулися живыми». В руках у шамана дрожал и звенел бубен, и он бил в него заячьей, как показалось Кешке, лапкой, привязанной к палке. Шаман крутился вокруг себя, бил в бубен и чтото резко выкрикивал, а то тихонько подвывал. Кешке сначала было интересно, а потом наскучило, он пялил глаза, смотрел, а сам дергал себя за палец и щипал за щеку, чтобы не уснуть, и Мишка его подталкивал под бок, мол, не спи, а то обидишь Хозяина и обитателей стойбища. Всё это длилось долго, уже почти стемнело, и мороз забрался в заячьи варе́ги и даже в волчьи унты́, и Кешка стал шевелить всеми своими двадцатью пальцами. А потом буряты́ стали громко кричать и взмахивать руками, потом замолчали, и перед костром выскочили в обнимку два мальчика и начали прямо на снегу в отсветах костра бороться…

Кешка так живо вспомнил тот вечер с бурята́ми на Ольхоне и борьбу этих самых мальчиков, что опять споткнулся и чертыхнулся, однако споткнулся здоровой ногой, и опять всё обошлось.

Он дошёл до своего эскадрона, его встретил дневальный, привычной скороговоркой отрапортовал, и Кешка полез под свой козырек.

На его законном месте всё сохранилось, как было, когда он ушёл в разведку, даже валежник на земле. Главное, что никто не раздербанил его заветный мешок, сшитый из кож убитых им косуль.

– Господин вахмистр, угольку не жалаите? – буднично спросил его дневальный.

– Давай, а то чёта зябко, – так же буднично ответил Четвертаков.

В его эскадроне не бытовали настроения, всё было буднично. Прислушиваясь к тому, как и что делает командир эскадрона ротмистр Дрок, Четвертаков сам ни на кого не кричал, мог только поднести кулак под сопатку, но никогда никого не ударил и не оскорбил, поэтому настроения в эскадроне сильно смахивали на обычные часыкукушку: между деталями ведь не бывало ни ссор, ни свар, а часы были живые, они шли и тикали, только гири заводи, и каждый час кукушка из часов «куку́кала», а в эскадроне просто раздавались обычные военные команды, и эскадрон себе жил себе, как те часы.

Дневальный притаранил широкую круглую медную жаровню с высокими бортами, взятую из какогото немецкого имения, похожую на ту, в которых городские хозяйки варят варенье, до середины наполненную углями. Угли дымили, Четвертаков взялся за длинную деревянную ручку и поставил жаровню под дальнюю стенку, и дым стал обволакивать землянку под обшитым досками козырьком. В ногах стало теплеть и пахнуть окопным, уже привычным домом. Это были последние в передовой линии полка траншеи, выкопанные уже в декабре, когда подсушило морозами, и вода ушла. Рыли под руководством саперного поручика Гвоздецкого, как его сразу прозвали драгуны – Гвоздецкого-молодецкого. Рыли по всем правилам фортификации, и драгуны играли на пальцах и проигрывали друг другу табак, кто правильно выговорит это слово, чаще «вничью», потому что мало кому – «фортификация» – давалось. Кешка даже не пытался. Кешка, как самый старший из унтерофицеров в эскадроне, не мог себе позволить пустой, никчёмный проигрыш, а Гвоздецкий предательски поддразнивал копавших, провоцируя как раз-то и произнести.

Траншеи получились будь здоров: изломанные, на каждом плече саженей по пяти, глубокие, в рост среднего драгуна. Землю отбросили на сторону противника и сделали бруствер, из-за которого не мелькали головы даже самых верзил: что Курашвили, что денщика Клешни или кого другого. Под бруствером построили козырьки и накаты в два бревна и с землёю между ними, а под накатами устроили землянки, то есть под козырьками. Всё обшили досками, кругом росли стройные сосны, и времени было много без больших боёв. Вот только «вша заела», но от этой напасти и раньше было некуда деваться. Тут, правда, Курашвили проявлял строгость, и недалеко от «Клешнёвой ресторации» поставили в березняке паровую вошебойку, благо воды кругом было хоть отбавляй.

От жаровни грело, Иннокентий снял сапоги, обвязал портянки бечёвкой, чтобы не размотались, и стал разбираться со своими приготовлениями.

Он подтащил мешок, развязал и достал сначала бубен. В этот момент к нему нагнулся дневальный.

– Господин вахмистр, разрешите обратиться! – сказал он.

– Обращайтесь! – сказал Иннокентий.

– Осталося час с половиною до службы, какие на то будут ваши приказания?

Кешка выглянул к нему.

– Какие приказания? – переспросил он. – А какие приказания были от господина ротмистра?

– Никаких, оне только сказали, что от кажного взвода остаётся по два человека…

– Значит, так тому и быть, по дежурному и отделённому, или кого отделённый сам себе изберёт, или кто своей охотой останется…

– А вы?

– Я не задержусь!

Дневальный ушёл, а Иннокентий стал вздыхать. Он осматривал бубен. Бубен был целый и даже, когда Иннокентий ударил по нему согнутым пальцем, зазвучал. Он ни разу не держал в руках настоящего бубна, но приметил, как этот инструмент был сделан у шамана. Они с кузнецом Петриковым взяли тонкую дранку, вымочили, согнули в кольцо и скрепили, как делают решета для кухонных нужд. Кешка выбрал с брюха косули кусок кожи, высолил и отмездри́л и, пока была сырою, натянул. Сейчас кожа подсохла и побелела. В мешке были ещё выделанные кожи, он намеревался их сшить и сделать удивительный костюм для борьбы бурятских мальчиков. Однако Иннокентий уже осознал, что ничего этого он никак не успеет.

Он перебирал в руках свои заготовки, переживал и, не высовываясь изпод козырька, смотрел, как перед ним движутся драгуны, – они шли в одном направлении слева направо. Они шли до ближайшего хода сообщений двадцать шагов, потом поворачивали налево, и уходили в тыл полка, и вытягивались на тропинке к березняку.

До торжественного молебна по случаю праздника Крещения Господня оставался ещё почти час, и надо скоро вылезать отсюда и тоже идти. Он самовольно покинул лазарет и должен за это быть наказан, он самовольно вернулся в эскадрон, и за это тоже должен быть наказан. Идти никуда уже не хотелось, здесь он дома, но и быть наказанным не хотелось, и он, размышляя обо всём этом, вспомнил, как несколько месяцев назад так же не хотел, чтобы поезд довёз его до дома, потому что перед ним бы предстала Марья с дитём на руках, но так не оказалось. Значит, надо идти на молебен и праздничную службу, раз эскадрон будет там, а вот оставаться ли на представление-концерт, это уж он сам решит.

Драгуны шли толпой, запинаясь и останавливаясь, мелькали перед глазами сапогами, и Иннокентий глядел на них не мигая.

Он уже почти простил Марью, он какимто образом отделил её от того злого события, только всё зло этого события ещё олицетворял для него крошечный человечек, мальчик по имени Авель, и имято ему какое решил дать отец Василий. Что-то в этом имени для Иннокентия было – или отгадка, или загадка, он не мог пока понять. Это было мучение, но только уже как затухающая боль, как боль в прооперированной ноге. Иннокентий закурил и затянулся так глубоко, что чуть не задохнулся, и закашлялся. И подумал про письмо от отца Василия, что, может, старик прав и Марья зачала. А мальчишка, Авель, чужой, как есть чужой. И пусть его воспитывает отец Василий, только пусть Марья из его аттестата чуток отдает, денег не жалко. А если она зачала, то родить должна в сентябре. В сентябре 1916 года от Рождества Христова.