Эшколь Нево – Тоска по дому (страница 11)
– Пойдемте к столу, Билга старалась и устала, приготовила еду. Неудобно.
«Старалась и устала? С чего бы это?» – подумала я. Так он никогда не говорит. Это из речей Менахема. И всегда так. Стоит им только встретиться, а уже через минуту слова Менахема в устах Моше.
Моше взял у меня Лилах, а она прижалась к его мягкому животу, который так любила, и сразу же перестала плакать. Я мигом умерила свое недовольство – вид Лилах в объятиях Моше всегда действовал на меня успокаивающе – и последовала за ними. Мы сели за стол, уставленный яствами, на главном месте – субботняя хала, покрытая белой тканью, и два подсвечника, которые в семействе Билги передаются из поколения в поколение вместе с их легендарной историей. Менахем произнес проповедь на тему недельной главы Торы, читаемой в эту субботу, недвусмысленно намекнув, что в это сложное время, когда религиозное население подвергается несправедливым нападкам, необходимо укрепиться в нашей вере, восстановить ее былую славу и ответить всем клеветникам молитвой, обращенной к Богу, благословенно имя Его. Когда он произнес «укрепиться в нашей вере», взгляд его остановился на Моше, и у меня снова появилось ощущение, что они между собой пришли к какому-то соглашению, пока я была с Лилах. Но я ничего не сказала. Потом я подумала, что мое молчание, возможно, побудило Моше ошибочно думать, будто я согласна с его братом, а также с секретным соглашением, которое они заключили. Все это – мудрствования, порожденные молчанием. В этот момент я сказала себе: «Какое секретное соглашение у тебя в голове, Сима? Они наверняка говорили об операции, которая предстоит их отцу, успокойся». И положила в тарелку Лирона салат из миски, потому что, когда он сам накладывает себе еду, что-нибудь обязательно падает на стол, и еще улыбнулась сидевшей напротив меня красавице Хефцибе, заглаживая перед ней свою вину за то, что беспричинно разнервничалась в детской. Попробовала курицу и картошку в апельсиновом соусе и попросила у Билги рецепт. И сказала: «Аминь».
Прежде всего, братан, вношу ясность. Я пишу это письмо не под наркотиками. Я не нюхал кокс, не пил сан-педро, не ел омлет с грибами. Иногда здесь курят, израильтяне главным образом, но лично я, с тех пор как прибыл в эту страну гор, не скрутил ни одного косяка. Воздух здесь слишком свежий и слишком чистый, чтобы загрязнять его дымом. Даже сладким. Почему я говорю все это? Потому что, если ты до конца прочитаешь это письмо и подумаешь, что я окончательно рехнулся, то знай: тут дело не в химикатах. Я под кайфом, это верно, но только от красоты.
Вчера на вершине Инхиамы я от неимоверной красоты даже заподозрил в первый раз в жизни, что Бог есть.
Минутку, погоди немного, прежде чем помчишься к телефону и объявишь моим родителям, что их сын потерял голову от наркоты и надо организовывать спасательную экспедицию, посылать спецназ Генштаба, наши доблестные ВВС и напечатать статью в центральной газете.
Придержи лошадей, как говорят англичане. Я вижу, как ты сидишь в своем маленьком доме (ты мне его не описывал, но у меня такое чувство, что он маленький), над тобой фотография грустного человека со своим радио (если только Ноа не сумела убедить тебя отказаться от него, но не думаю, что так случилось), на столе носки, в руке чай, источающий пар (должно быть, в Иудейских горах теперь холодно, верно?), ты перечитываешь первые строки моего письма и думаешь: куда подевался тот мой друг, которого я знаю? Где он, неуемный фанат футбола? Сначала он развивает предо мной теорию о состоянии сознания, а теперь вдруг у него есть Бог. Минутку, я не говорил, что есть Бог.
Я сказал, что вчера, после трехдневного похода по извилистым тропам, я проснулся утром на рассвете. Вышел из хижины (не совсем хижина, скорее, хибарка из жести) и вдруг увидел, что нахожусь на крыше мира (мы прибыли туда накануне, затемно, эти ленивые австралийцы останавливались через каждые два метра). Я сделал несколько шагов, сел на большой плоский обломок скалы с видом на долину. На вершине был собачий холод, и я засунул ладони под колени. Горы внизу все еще были покрыты мягкими утренними облаками, над которыми выступали самые высокие вершины. Солнце еще не показывалось, но лучи его залили все прозрачным, почти белым светом. Можешь ли ты вообразить все это? Без сирен. Без автобусов. Без урчания кондиционеров. Даже без щебета птиц. Абсолютная тишина. Не знаю, сможешь ли ты это понять, но во всем этом было что-то, вызывающее чувство благоговения. Вдруг я почувствовал, что все мои маленькие горести, вся эта нудная тоска по Ади, все это настолько мелко. Есть некий великий Порядок, может быть, Божественный (а возможно, и нет, ладно), и я в нем всего лишь запятая, самый кончик запятой, ничто. Размер моей значимости для мира подобен размеру значимости мухи на Синае.
В этой мысли было что-то утешающее, не знаю.
Потом проснулись все остальные, присоединились ко мне на скале, и магия немного поугасла. Я хотел поделиться с ними, но только одна мысль о том, что мне придется находить слова на английском для описания моих чувств, напрочь отбила у меня всякое желание говорить. Тогда я себе и пообещал, что напишу тебе, когда доберусь до городка у подножия горы, и приветствовал улыбкой Диану из Сиднея, которая этим утром – в истрепанном спортивном костюме и с взлохмаченными волосами – тем не менее выглядела как принцесса. (Видишь? Тебе не о чем беспокоиться, есть вещи, которые во мне неизменны.)
И вот я здесь. Мы сняли хорошую гостиницу, чтобы побаловать себя после нелегкого похода, и тут есть даже стол, на который можно положить блокнот. В окно иногда долетают голоса торговцев с индейского рынка, расположенного неподалеку. Кстати, рынок этот – явление ошеломляющее. Сегодня я гулял здесь с Дианой и думал о Ноа – то есть девяносто девять процентов времени я думал о том, как соблазнить Диану (она сегодня надела облегающие брючки с застежкой-молнией на заднице. Сечешь?). Но время от времени закрадывалась мысль о Ноа – как бы она здесь отрывалась. Каждые два метра – будто картина для
Ты написал мне, что иногда в вашей квартире нет воздуха. Что души ваши натыкаются одна на другую, подобно двум сталкивающимся автомобильчикам в парке аттракционов. Так
Обещаю не слишком полоскать мозги разговорами о Боге. Во всяком случае, напиши мне на адрес посольства Израиля в Лиме. (Предыдущее твое письмо было прекрасным, но слишком коротким.) Иногда здесь по два дня ждут поезда. Старайся лучше, парень. Расскажи немного о том, что творится в стране. Есть мир, нет мира. Как сыграли «Хапоэль» и «Маккаби» в Тель-Авиве? Что будет с ансамблем Давида «Лакрица»? Мы здесь в отрыве от всего.
Твой Моди
Четвертого ноября, в тот самый день, я поехал к Давиду, чтобы утешить его: от него ушла подруга, бросила его. По дороге, незадолго до перекрестка Моца, радио сообщило, что в Рабина стреляли и он ранен. Пока я доехал, он уже умер. Эйтан Хабер, и все такое… Мы сидели в гостиной перед телевизором и молчали. Давид выглядел ужасно. Худой, волосы растрепаны, погасшие глаза. С тех пор как я поселился в Кастеле, нам не доводилось встретиться. Он с головой погрузился в репетиции, готовил к выступлению свой ансамбль «Лакрица». Я был очень занят, приноравливаясь к тому факту, что теперь я не один и мы – пара. Несколько раз мы договаривались по телефону о встрече, но всякий раз в самую последнюю минуту кто-нибудь из нас вынужден был отказаться. Я не знал, как мне его утешить. Он действительно любил Михаль, любил всей своей мятущейся душой, раздираемой внутренними конфликтами. Я не знал, уместно ли вообще говорить о Михаль теперь, когда глава правительства убит. Мы молчали еще несколько минут, в полной растерянности смотрели в телевизор, где показывали происходящее на площади в Тель-Авиве, именно там стреляли в Рабина, но тут зазвонил телефон. Вдруг это она – глаза Давида загорелись – вдруг она передумала. Он быстро поднял трубку. Это была Ноа, она хотела, чтобы я поскорее вернулся домой. Ей страшно. И очень грустно. И одиноко. Она необычайно мягко сказала: «Домой», поверьте, я никогда не слышал, чтобы это слово произносилось с такой нежностью. Я неловко поднялся. Давид сказал: