18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Эшколь Нево – Симметрия желаний (страница 21)

18

– Извини, чувак, похоже, на этот раз придется обойтись без меня, – сказал я Амихаю.

– Ладно, – пробурчал он, не скрывая разочарования.

– И передай своей жене, что я желаю ей удачи.

– Чепуха! Это просто косметическая операция. В девять утра она там, а в пять вечера уже будет дома.

5

Мы вчетвером зарылись в песок, только головы торчали. Кучерявая нечесаная голова Офира. Крупная, коротко стриженная голова Черчилля. Круглая голова Амихая. И моя – самая маленькая и хилая. Мы три часа жарились под палящим июльским солнцем на южном пляже, чтобы выкопать могилы, после чего женщина-оператор еще полтора часа засыпала нас песком, создавая впечатление, что мы в ловушке. Я уже не помню, рекламу какого именно продукта снимал Офир в качестве домашнего задания на курсах копирайтинга. Страхования жизни? Капель для носа? Как бы то ни было, мы вчетвером изображали чуваков, которых ждет неминуемая смерть (при монтаже Офиру удалось вставить в ролик кадры с кружащими стервятниками из какого-то вестерна), и каждый из нас произносил коротенький текст, пару реплик, – мы сожалели о том, что не успели сделать при жизни. Свои реплики я забыл. Зато помню, что Амихай должен был сказать: «Единственная женщина. С двадцати двух лет спать с одной-единственной женщиной. Какое упущение, какое упущение!» – но ему не хватало внутренней убежденности, которой требовал от него Офир, поэтому приходилось делать дубль за дублем, а у меня чесался нос, чесался безумно, а почесать его было нечем, потому что руки закопаны в песок, и девчонка с камерой, однокурсница Офира, снова и снова заливала нам в открытые рты минералку, спасая нас от обезвоживания. Потом я почувствовал неприятный холодок, который поднимался от ступней к бедрам и пояснице, и подумал: может, это холод смерти, который ощущаешь, умирая, и что, если я умру прямо сейчас, посреди съемки? Но тут же с мрачной досадой подумал, что мне в общем-то все равно, – не в том смысле, что я хочу умереть, а в том, что, раз уж у меня нет в жизни никакой конкретной цели, точнее говоря, раз уж я живу бесцельно, то мне в принципе все равно.

Должно быть, эти мысли отразились у меня на лице, потому что неделю спустя, когда Офир показывал на занятиях снятый ролик, его преподаватель отметила, что в группе закопанных в песок мужчин ни один не производит впечатления умирающего, за исключением парня слева, того, что с маленькой головой, по всей видимости, он профессиональный актер.

Новость мне сообщил по телефону Офир:

– Случилось ужасное.

Он говорил, едва сдерживая слезы, так что я даже не сразу узнал его голос.

– Да как же это? – пробормотал Черчилль. – Не может быть… Это невозможно.

– Редкое осложнение… Реакция на анестезию… Тромб… – повторил я то, что услышал от Офира.

– Похороны завтра в час дня. Встречаемся у ворот кладбища в Хайфе, – два часа спустя сообщил Офир.

– Можно позвонить Амихаю? – спросил я. – Он на звонки отвечает?

– Он ни с кем не разговаривает. Не только с нами, ни с кем, – объяснил я Черчиллю. – Всем занимается брат Иланы. Он держит Офира в курсе дела.

– Жду тебя завтра в двенадцать у подъезда, – сказал мне Офир. – Возможно, я приеду один. Мария… Мария в ужасном состоянии. Не уверен, что до завтра она придет в себя.

– Мы проехали Хадеру. Вы где? – на следующий день Черчилль с Яарой позвонили нам из своей машины.

– Только что выбрались из Михморета, – сказал я. – Наверное, на месте будем чуть позже вас.

– Может, остановимся у въезда в Хайфу и что-нибудь купим? Что обычно приносят на похороны? – спросил Черчилль.

Офир сидел на заднем сиденье, рядом с Марией. В конце концов она решила поехать с нами и, едва сев в машину, не переставала плакать, громко всхлипывая.

– Пусть купят цветы, – наклонился ко мне Офир. – Большой венок. – И после долгого молчания добавил: – Скажи, у тебя тоже такое впечатление, что все эти машины едут на похороны Иланы?

За все время похорон Амихай не проронил ни слова. Он стоял лицом к могиле, и мы обступили его со всех сторон. Офир положил руку ему на правое плечо, Черчилль – на левое, я поддерживал его сзади. Народу на поросшем кипарисами прибрежном кладбище собралось много. Я знал всего несколько человек. Погода стояла странная, было жарко и влажно. Как в Южной Америке. Слева от открытой могилы высилось надгробие в форме гитары, и я подумал: как удачно, Амихаю будет легко ее найти, даже через двадцать лет. Мой дед похоронен на огромном кладбище в Холоне, и каждый год в день его смерти мы часами разыскиваем нужный участок; в прошлом году, пока мы бродили среди могил, бабушка потеряла сознание, и нам пришлось вернуться. Когда хаззан начал читать обращенную к небесам поминальную молитву эль мале рахамим, мне захотелось заплакать. Я вспомнил, что однажды Амихай сказал мне, что я нравлюсь Илане больше всех его друзей. Почему? Что такого я сделал, чтобы заслужить ее симпатию? Мы ни разу не разговаривали с ней с глазу на глаз дольше пяти минут. Возможно, все дело в дневнике, который я по ее просьбе вел несколько лет назад. Она собирала материал для статьи «Депрессивные мысли в повседневной жизни» и попросила нас в течение недели записывать свои самые сокровенные мысли. «Мне не хватает мужчин для выборки», – сообщила она, появившись в гостиной с пачкой анкет. Из вежливости мы все взяли по одной, но выполнил задание только я. В последний раз я вел дневник, когда мне было десять лет, – то на английском, то на иврите, надеясь впечатлить потенциального читателя своим двуязычием, – но теперь стоило мне коснуться пером бумаги, и слова полились с поразительной легкостью. Это происходило спустя пару месяцев после нашего с Черчиллем возвращения из долгого путешествия по Южной Америке, я еще не вполне адаптировался к смене часового пояса. Еще не нарастил толстый панцирь равнодушия, позволяющий мириться с мелкими жизненными компромиссами. Об этом я и написал. Признался в постоянном тоскливом чувстве одиночества, не отпускающем меня даже в самые счастливые минуты общения с друзьями. Рассказал об ужинах с родителями в пятницу вечером, во время которых никто никогда не говорит о своих личных делах, хотя в общем они проходят в очень приятной атмосфере. О том, что я до сих пор – это было до Яары – никого не любил по-настоящему. Я задавался вопросом: что со мной будет?

Еще я записывал всякие пустяки. Откровенные глупости. Например: «Почему телеведущие никогда не чихают в эфире?» Или: «Откуда под песком на пляже берется вода?» Или: «Интересно, другие при мастурбации видят в воображении такие же детальные картины, как я, или довольствуются более общими фантазиями?»

Я ничего не скрыл. Даже подписался своим именем. Меня не волновало, что Илана его прочтет. Возможно, отчасти я этого даже хотел.

– В тебе было что-то такое, что заставляло людей открывать тебе душу, – сказала в прощальном слове одна из студенток Иланы. Она читала речь по бумажке, медленно произнося каждое тщательно продуманное слово, но после этой фразы вдруг сломалась, как тростинка. Расплакалась и замолчала.

За ней вперед вышел старший брат Иланы. Он обращался к ней так, словно она все еще была жива, и рассказал, что это она всегда опекала его, хотя была младше, и слезно просил продолжать присматривать за ним с небес.

Потом поднялась ее мать. Ее сходство с Иланой – та же стройная фигура, та же стрижка каре, тот же нос – было таким пугающим, что я не мог сосредоточиться на содержании ее речи. Моего слуха касались только отдельные слова и обрывки фраз: «любимая доченька… рожденная от любви… возвращаешься к любви… почему… когда ты была маленькой… почему я тебе не говорила… в моей душе…»

Потом наступила тишина. Некоторые из присутствующих повернули головы к Амихаю, ожидая, что он тоже скажет несколько слов, но он не разжал губ. Ни тогда, ни в последующие семь дней шивы, проходившей в Хайфе, в доме родителей Иланы. Он сидел не двигаясь на черном пластмассовом стуле и смотрел прямо перед собой. Если кто-нибудь к нему обращался, он не отвечал. Изредка кивал. Но по большей части ничего не видел и не слышал.

В его молчании было что-то жуткое. Ведь это был Амихай, инициатор всех наших совместных вылазок, олицетворение оптимизма. У него была самая странная на свете манера танцевать, что ничуть его не смущало. Он продавал подписку на «Телемед» здоровым, как кони, тридцатилетним мужикам, и они ее покупали, потому что он внушал им доверие.

– У него шок, – сказал Черчилль. – Я наблюдал такую же реакцию в суде у приговоренных к пожизненному заключению.

– Он винит себя, – предположил Офир. – Он был против этой операции, помните? И потом, его отец погиб, когда он был совсем еще мальчишкой. Поэтому он так и не смог по-настоящему его оплакать. Может быть, теперь…

– Вы не понимаете, – перебила его Мария. – Вы никогда по-настоящему не ладили с Иланой… Наверное, поэтому вам трудно понять… Он любил ее. У них была великая, прекрасная любовь. Я никогда в жизни не видела, чтобы мужчина так любил свою жену.

Офир положил руку на плечо Марии. Мария ее не убрала, но не сделала ни малейшей попытки прижаться к Офиру.

Она словно вся сжалась в комок и не желала принимать утешений.

Пока длилась шива, мы почти не видели ее. Без всяких просьб с чьей-либо стороны, по собственному почину, она взяла на себя заботу о близнецах. Разговаривала с ними. Объясняла – насколько это было возможно, – что произошло. Гладила их, обнимала, делала им массаж. Одевала, раздевала, кормила. Она отменила прием в клинике и каждое утро вставала в шесть утра, чтобы к семи пятнадцати добраться из Михморета до Хайфы, поднять близнецов и повести их гулять, на пляж, в парк аттракционов или в торговый центр, потому что «маленьким детям незачем проводить целый день среди черных пластмассовых стульев».