Эрвин Лазар – Фокусник (страница 16)
Воробью хотелось перехватить взгляд святого отца, но старик не смотрел на него; вот он поднял голову, но его глаза блуждали по потолку, как будто там начертаны были единственно спасительные истины.
Однажды они уже стояли здесь вот так, униженные, плечом к плечу. В этой самой ризнице. В воскресенье две мессы следовали одна за другой, первую служил капеллан, вторую же, сразу после него, святой отец. У капеллана были свои министранты, старик же охотней всего брал служками Воробья и Ботоша. Мальчики вошли в церковь во время проповеди — на кафедре стоял капеллан и читал в полный голос. Воробей еще подумал: как смело он говорит, а ведь доведись взойти на кафедру ему, Воробью, он-то, уж конечно, мямлил бы и заикался. Тогда они капеллана почти не знали, он появился в церкви лишь несколько дней назад.
Ребята на цыпочках прошли вдоль почти пустующих скамей, проскользнули под кафедрой и, войдя в ризницу, тотчас начали облачаться.
Через открытую дверь им было видно, как капеллан повернулся лицом к прихожанам, отпуская их. Ботош успел еще повторить за ним вполголоса: «Ite missa est»[7], и тут капеллан стремительно ворвался в ризницу; его обезьянье лицо все перекосилось от бешенства.
— Болваны, мужичье! — завопил он. — Вы у меня живо отучитесь бегать по храму, когда я читаю проповедь!
И, влепив Ботошу пощечину, шагнул к Воробью. Воробей невольно прикрыл лицо рукой.
— Руки вниз! — прошипел капеллан.
Не успел Воробей опустить руки по швам, как от крепкой пощечины отлетел к стене.
Старый священник, онемев, похолодев, смотрел на эту сцену; он было вскинул протестующе руку, но, поняв, что опоздал и пощечины уже не вернешь, опустил ее и промолвил только:
— У нас здесь драться не принято.
Но Ботош уже сорвал с себя пелерину и, гневно сверкая глазами, торопливо развязывал шнурки стихаря; Воробей тоже лихорадочно снимал облачение.
— Дети мои, сейчас начнется богослужение, — сказал святой отец.
Он подошел к ним и положил руки им на плечи.
— Ну-ну… Гнев — дурной советчик.
Мальчики перестали разоблачаться, они напряженно смотрели в кроткое лицо святого отца.
— Ничего подобного больше не повторится. А вы в другой раз не ходите по церкви во время службы.
Мальчики опять надели пелерины.
Воробей и сейчас верил, что святой отец одним мановением наведет порядок, он восстанет против несправедливости. Ведь сколько задушевных часов провели они вместе в часы рассвета перед алтарем в едва освещенном церковном приделе или в утренние часы, когда оконные витражи сверкают и переливаются под яркими солнечными лучами, а по стенам перебегают теплые отсветы. Святой отец защитит их.
Наконец капеллан перестал клокотать. Святой отец потер виски, словно мучимый острой болью.
— Ты далеко пойдешь, domine[8],- сказал он капеллану, охнув, спустился с помоста, на котором стояла дарохранительница, шагнул к Воробью, двумя пальцами коснулся его подбородка, чуть приподнял с самым растерянным видом и тут же отпустил; на его лице, казалось, застыл вопрос: «И что же теперь будет?» Мальчик не разглядел на нем ободрения, на миг ему показалось даже, что глаза святого отца смотрят враждебно, но в них была только печаль, она прозвучала и в его голосе:
— Тебе лучше уйти, сынок. Спасибо за помощь. Мы с тобой провели не одно хорошее утро вместе, не правда ли?
Воробей постарался улыбнуться.
— Да, святой отец. И вам тоже спасибо. — У него чесались кожа на голове, кончик носа, как всегда перед слезами. «Ты не задашь реву, Воробей!» — приказал он себе.
— Пошли! — свирепо сказал Ботош. — Восславим господа, святой отец.
— И ты уходишь? — спросил священник, но по его тону ясно было, что иного он и не ожидал. Если гонят Воробья, Ботош уйдет с ним.
— Да, святой отец, — сказал Шани. — И больше не приду. Так что завтра утром меня не ждите.
Священник хотел что-то сказать, но капеллан перебил его:
— Ступай, ступай! Делегацию за тобой посылать не будем! Сопляк!
Святой отец вздрогнул, повернулся к капеллану спиной и, словно ища спасения, взошел на помост, к дарохранительнице.
Мальчики покинули ризницу, пробрались сквозь толпу к двери и вышли из прохладной церкви на волю; их сразу охватило весенним теплом. На последней ступеньке оба остановились как по команде и обернулись растерянные; они смотрели назад, внутрь храма, просто не представляя, что же им теперь делать и куда податься. По их лицам скользили заплутавшие отблески свечей и ламп, освещавших храм; они стояли и слушали, словно никогда не бывали в церкви, и когда внутри загудел орган, сошли со ступеней и в сгустившихся сумерках зашагали прочь.
Воробей знал: сейчас к ним должен выйти Эдгар Бретц и объявить, что школа стала государственной. Интересно, какое у него будет при этом лицо, думал Воробей.
Всякий раз, как он думал об этом, в душе приятно щекотало. Теперь школа его не давила, он весело и даже, пожалуй, заносчиво бегал взад-вперед по залитым солнцем широким лестницам, словно сбросил с плеч гнет, освободиться от которого не чаял до скончания века. Со злорадством он предвкушал падение злого монаха.
Эдгар Бретц вошел к ним понурый, можно даже сказать, немного сгорбленный; он снял очки и стал протирать их, словно хотел оттянуть время.
— Наша старая школа больше не принадлежит ордену цистерцианцев, — проговорил он бесцветным голосом, и не было в его тоне ни пафоса мученика, ни визгливого возмущения; он стоял перед ними, погруженный в великую печаль, обездоленный, павший духом.
И тотчас волна сочувствия взметнулась в душе мальчика, и было в тот миг Воробью, наверное, тяжелее, чем Эдгару Бретцу.
Парикмахер стоял посреди своего заведения и яростно размахивал руками.
— Это они умеют, — кричал он, — со святой миною жрать в три горла, проповедовать бедность и тут же пинками прогонять бедняков! Небось твоего болвана приятеля ниоткуда не гонят, не шпыняют почем зря. И от папаши его не воротят нос, беседуют по-хорошему, потому как он какая-нибудь да шишка! Вот скажи, кто у твоего приятеля отец, ну, кто?
— У какого приятеля?
— У того, что рядом с тобой сидит.
— Не знаю, — растерянно ответил мальчик.
— Да уж точно что не мужик, не слесарь, даже не парикмахер. Не то и он вылетел бы из Сердца Иисусова как миленький, дрянь они все, эти ваши поганые любимчики, ваши святые попы. Чего рот разеваешь? Я не Христа твоего ругаю, с ним мне делить нечего. Он-то по крайней мере выгнал менял из храма. А вот ваш возлюбленный святой отец, ваш дражайший, добрейший святой отец — он выгнал вас!
— Не он, — слабо возразил Ботош.
— Не он, не он… ну, не он, так другой святой в сутане. А почему же ваш-то святой отец не восстал против того, почему не сказал, что это хорошие ребята и я, мол, не позволю их выгнать?! Да потому, что у одного из вас отец — слесарь чумазый, а у другого — мужик-хуторянин, без роду без племени. Вот почему. Да и то — не гнать же им из-за таких, как вы, сынка господина бургомистра, сынка фабриканта и молодого барончика в придачу. А уж перед ними-то они еще как стелются, подлипалы чертовы, чтоб им ни дна ни покрышки! Но ничего, погодите немного, увидите, как они полетят вверх тормашками из школ, что воровством себе присвоили, из поместий своих постылых да имений! Только пятки засверкают! Не бойтесь, вы еще и не то увидите!
Воробей восторженно смотрел на разбушевавшегося парикмахера, близко к сердцу принявшего нанесенную им обиду, и тогда впервые подумал, как будет злорадствовать, когда Эдгар Бретц выйдет перед классом и объявит: цистерцианцы больше не хозяева в школе!
И вот поди ж ты, смех, да и только: Воробью тоже кажется, что у него что-то отняли…
Некоторое время все оставалось без перемен, разве что в школе появился новый директор[9], краснолицый молодой человек в элегантном цивильном костюме. В первый же день он обошел все классы и везде говорил, что настал конец вековечному рабству, теперь в Венгрии все принадлежит народу и бедняку не придется больше жить в нищете, ходить босиком, с детских лет работать. «Теперь все будет по-другому!» — восклицал он и размахивал руками; его сопровождали два мрачных учителя в сутанах.
Некоторое время учить продолжали все те же монахи, но школа стала иной, более шумной, все стало каким-то зыбким, неокончательным, даже заданные на завтра уроки — необязательными.
Затем в один прекрасный день был объявлен в гимназии общий сбор. Классы, один за другим, вывели во двор. Учителя-монахи стояли рыхлой группой в сторонке, возле колонны восьмиклассников, показывая, что находятся здесь лишь по приказу, точно так же как любой учащийся школы. Краснолицый директор и еще несколько цивильных поднялись на сколоченные наскоро подмостки. Он говорил почти то же, что и в день своего появления, на одном дыхании, так же жестикулируя, затем вытащил какой-то список.
— По некоторым соображениям мы решили, — сказал он, — половину наших учащихся перевести в две другие школы: младших — в среднюю школу на улице Шейем, старших — в государственную гимназию. Сейчас я прочитаю список тех, кто перейдет в две названные школы.
Слухи об этих переменах уже ходили по городу, что-то знал о них и парикмахер.
— Попам достанутся пролетарские детки, — говорил он. — Прежде-то они все нос воротили, а теперь вот извольте, полюбите и вы бедняков! Маленькие графья да отпрыски их благородий будут вместе с пролетарскими детьми учиться. Так-то оно и должно быть по справедливости, до сих пор им все сливки доставались, пусть теперь и опивки попробуют!