Эрве Базен – Масло в огонь (страница 8)
— Пусто там! Пусто! — кричит он.
— Что? — оборачивается папа, не отступая ни на шаг. И в ту минуту, когда Трош подбегает к нему, порыв ветра, сильнее прежнего, низко пригибает столб пламени, и оба кидаются на землю, уткнувшись носом в репу. Новая причуда ветра — и они уже могут подняться. Оба отступают, и мы подходим к ним, затем подходит Раленг.
— Пусто, — в свою очередь заключает капитан.
— Затвор шлюза поднят, — объясняет Трош. — И воды нет ни капли. Рыба вся на суше.
— Ох, карпы мои! Карпы! — заикаясь, бормочет подошедший к нам фермер.
— Молодец! Обо всем подумал, — замечает мосье Ом. — На сей раз исход дела предрешен: нам тут больше делать нечего.
— Ох, карпы мои! — повторяет фермер тем же тоном, каким его жена причитала: «Ох, простыни мои!»
— Плевать нам на твоих карпов, — обрывает его Раленг. — Нас, представь себе, интересовала вода, которой вокруг всегда было полно.
Все затихли. Плечи опускаются, бесполезные руки болтаются без дела. А сержант Колю задумчиво поглаживает войлочный затылок.
— Надо же все-таки что-то предпринять, — еле слышно шепчет он. Потом выпрямляется, скрещивает руки. — Люсьен, — приказывает он, — махни-ка назад. Бери машину и дуй в Сен-Ле. Предупреди Каре. Скажи, чтобы он позвонил в Анжер и попросил в префектуре большую цистерну. И еще скажи, что я все жду людей, но что-то никто не появляется. — Он меряет взглядом Раленга, который, теребя на груди медаль, выпученными глазами смотрит на него; он меряет взглядом мосье Ома, который, улыбаясь, глядит в огонь. — Нет воды, — сухо продолжает он, — зато есть земля… Берем лопаты.
Чернозем с грядок, влажный и рыхлый, перекочевывает на крышу свинарника, затем туда же — только более сложным путем — переправляется земля, взятая с куртины. Но бросать землю приходится слишком высоко, не видя цели, не имея возможности правильно распределить защитный слой. А ветер все ниже прибивает пламя, резко и методично, сгустками швыряет его, обращая людей в бегство.
— Ты же спишь на ходу! Убирайся немедленно в сарай! — каждые пять минут рявкает на меня папа, или мосье Ом, или даже Люсьен Трош.
Они упорны, но не настолько, как я. И не настолько, как огонь, который, погнушавшись крышей, принялся прямо за двери свинарников, за перекладины, за контрфорсы. И происходит неизбежное: подточенная снизу, перегруженная землей крыша оседает, обрушивается по другую сторону стены. На сей раз остается лишь признать поражение и отступить к сараю для инвентаря, где решено ждать подкрепления. Но сарай, построенный из досок, промазанных каменноугольной смолой, не выстоит против атак огня, который избрал в конце концов именно это направление для прицельных очередей головешками. Сарай все равно загорится. Он уже горит.
Он горит, и теперь крах полный — что будет дальше, уже не имеет никакого значения. Несколько добровольцев, слишком поздно отправленные Рюо, приедут к нам и вынуждены будут сесть среди зрителей, ибо ничего другого им не останется. Какое значение имеет то, что машина одного из них, увязнув в глине, перегораживает дорогу, не давая проехать мотопомпе и обслуживающей ее команде из Леру, бесполезным, потому что воду-то они все равно не привезут! И какое имеет значение то, что жандармский мотоцикл с коляской, подъехавший чуть позже, постигнет та же участь! А когда к четырем часам утра прибудет наконец цистерна из префектуры, когда ей удастся (передавив своими восемью спаренными колесами всю свеклу на поле) выбраться из пробки и подъехать к ферме, ей останется лишь для очистки совести исполнить роль поливальной машины. А Марсиалю Удар — подсчитать убытки! Баланс что надо! Полгектара тлеющих углей, с которых порывы ветра взметывают тучи пепла — свидетельство увядания огня, — догорают. То тут, то там еще лениво ползут красноватые струйки, вспыхивают желтые язычки, ложась пляшущими пятнами на лица спасателей, никогда так мало не заслуживавших своего звания и теперь, испив чашу стыда до дна, сидевших кружком на земле. А я, грязная, растрепанная, в полном изнеможении, заснула, положив голову на колени мосье Ому. И только папа все еще на ногах — он без устали бродит вокруг выгоревшей фермы, гася ударом каблука случайные головешки, которые отскочили в траву, преследуя даже безвинных светлячков.
V
Пока заливали водой пепел, а жандармы делали опись, Бессон, которому велено было сразу же вернуться в «Аржильер», отвез меня домой одну на «панарде» и, напевая, как ни в чем не бывало, вечную свою «Солеварницу», преспокойно высадил у калитки и уехал. А я чувствовала себя совсем не в своей тарелке из-за грязной юбки и чулок; я боялась, что скажет мама, которая вообще-то многое мне спускала и давно привыкла к моим побегам, зная, что ничего предосудительного за ними не стоит. Она уже не раз ворчала, когда я задерживалась до полуночи, гуляя с мосье Омом. Но на сей раз часы показывали четыре утра, я не была дома почти всю ночь, да к тому же — отягчающее обстоятельство — вместе с папой. Но, к величайшему моему изумлению, двери, которые я не заперла уходя, так незапертыми и остались. Я ворвалась в спальню, подбежала к кровати — она была по-прежнему накрыта белым-кружевным покрывалом. Все ясно. Матушка еще не вернулась. Вот повезло! Значит, я успею умыться, спрятать чулки, привести в порядок юбку. Мама, конечно же, узнает, что я ездила на пожар, но, вернувшись первой, я могу схитрить и сказать, что вернулась раньше. Однако настроение у меня тут же изменилось, я помрачнела. Обошлось без ссоры — очень хорошо! Однако мадемуазель Колю, едва избежав ожидаемых нравоучений, почувствовала, что вполне готова попотчевать ими мадам Колю. Почему это она так задержалась на свадьбе? В ее-то годы! И вообще, почему это она принимает приглашения на все свадьбы? Разумеется, я знала: зовут ее прежде всего из-за редкого дара готовить торты и пироги и еще потому, что в наших краях не так много певиц с приятным голосом, которым к тому же хорошо знаком репертуар каждого семейства. Но я знала также, что приглашают ее еще и как прекрасную партнершу, которой любая фигура, любое движение по плечу, — короче говоря, чтобы парням не скучно было: в наших краях это не считается зазорным, но все же не вполне приличествует званию «матери семейства». Ах нет, мне вовсе не нравится, когда молодые парни, которым впору ухаживать за девушками моего возраста, бросают мимоходом: «Привет, Ева!», встретив маму на улице. Эта Ева сильно вредила мадам Колю. В ней говорила именно Ева, когда, приглаживая мне волосы, мама шептала: «Моя Селиночка совсем еще маленькая, а все хочет казаться взрослой!» И только дочернее уважение и нежность мешали мне ответить: «А ты все хочешь казаться девочкой!» И я не осмеливалась повторять даже про себя хлесткие, точные слова, сказанные бабусей Торфу, которая любила употреблять местные речения, одной неосторожной молодухе: «Окольцевалась — кончено: мужняя жена! Кончено, ласточка моя,
Проснулась я в десять. Мама трясла меня за плечо.
— Ну и поспала же ты. Не слыхала даже, как я встала.
Главное, я не слышала, когда она скользнула под одеяло и легла рядом со мной. Хотя на второй подушке и лежала смятая пижама, ибо молодящаяся моя матушка носила пижамы, — ложилась ли она вообще? Я глядела на нее с глухим раздражением. Но ее взгляд был спокоен, голос тоже.
— Пожар был ночью, — говорила она, чистя мою одежду. — Твой отец еще не вернулся. Ох, Селина, это ж надо так отделать юбку! Десять лет тебе, что ли?
Это в ней говорит хозяйственная женщина — возмущение проформы ради. Она не стала настаивать, расспрашивать, где побывали мои чулки, брошенные под кровать. Казалось, она ни о чем не догадывается. Рука ее обвилась вокруг моей шеи, и впервые ее поцелуй был мне тягостен. Слишком пухлые, слишком горячие губы. И отчего на ее лице появилось это выражение кроткой усталости, нежной расслабленности? И почему она так сильно надушена?
— Поворачивайся скорее, Селина. Нам на рынок надо идти. Возьмешь пять кило песку у Канделя для айвового желе. А я куплю остальное. Ну, живо! Кстати, я принесла тебе со свадьбы кучу всякого-всего!
И через пять минут мы под руку вышли на улицу. Стоило только посмотреть, как мы обе зеваем, сразу становилось ясно, что и та, и другая совсем не выспались. Шагали мы молча. Мама — «вся в себе». Я — тоже. Я думала о папе, о мосье Оме. Где они так задержались? В конце улицы Франшиз мама меня оставила.
— Ну, ступай, — сказала она, сунув мне в руку тысячефранковую бумажку.
Я шла через площадь. На ней было черным-черно от народу, как и должно быть в четверг, в базарный день. Но — этого и следовало ожидать — люди не толклись, как обычно, не раздавалось то тут, то там «идет, по рукам», не слышно было приглушенных ругательств, грубого смеха или криков, зазывающих покупателей. Наоборот, на сей раз толпа была тихой, молчаливой, что в деревне всегда дурной знак, — люди сбивались в тесные группки и, скорбно опустив глаза, сурово разрубая рукой воздух, обсуждали что-то вполголоса. Ну прямо как во время выборов. Да и не просто выборов! Только выборы в законодательные органы способны вызывать такое волнение, будить дремлющую злобу, придавать лицам такое выражение, удерживая людей на площади, побуждая их без конца толковать и перетолковывать. Протискиваясь между группами, я только и слышала что о пожаре. И в каких выражениях!