Эрве Базен – Кого я смею любить. Ради сына (страница 32)
—
Перо мужественно добралось до конца фразы, хотя и не без ущерба для красоты почерка.
— Подпиши, — велела Натали.
— Я подписала тремя буквами.
— Нет, — сказала Натали, — ты не Иза для разных ухажеров! Подпиши: Изабель Дюплон.
Добавить «бель», уменьшительное имя мамы, к моему? Привлечь и ее к этому предупреждению, под которым сама она никогда не поставила бы своей подписи? Действительно, какой прекрасный символ, зачеркивающий разом прошлое и будущее! Я совершенно зря перевернула открытку: каштан, больше не дававший каштанов, напомнил мне наш, еще плодоносящий, широкий ковер из растрескавшихся скорлупок, сквозь которые проглядывало ядро, как чьи-то глаза из-под ресниц. Я посмотрела на Берту, которая в трех шагах от меня ковыряла в носу: она показалась мне далекой и словно окутанной туманом. Какая у меня тяжелая, тяжелая голова. Но мне некуда ее приклонить: нет ни тщательно выбритой мышки с пупырчатой кожей, охлажденной победой пота над духами, ни большого крепкого плеча, переходящего в руку с перекатывающимся по ней шаром мускулов под шепот глупостей «после этого»:
— Что такое! — воскликнула Натали.
Она спасла открытку, в конце концов подписанную, на которую можно приклеить марку и отправить делать свое дело. Затем поспешно, испуганно посторонилась, выгнув брови знаком вопроса: меня рвало ей на ноги ее лапшой.
XXVI
Снова, стоя перед зеркалом, висящим над столиком в прихожей, я разглядываю эту Изу. Глаза ввалились — это из-за моих забот и моих мук. Щеки потеряли прежние очертания — не персика, а сливы — это детство мое кончилось: после дня рождения мне пойдет двадцатый год. Но эти пятна — уже не веснушки, а словно брызги — тоже имеют свое значение. К чему еще сопротивляться очевидному, называя его случайным совпадением! Сомнений больше нет. Вот и я удостоилась похабной загадки, которой забавляются весельчаки на свадьбах: какая разница между любовью и унтер-офицером? И вот я удостоилась ответа: любовь держит в страхе женщин в их двадцать восемь дней, а унтер-офицер — мужчин.
Я нарочно привожу здесь эту ужасную шутку, от которой далеко не смешно молоденьким служанкам в комнатках под крышей, где побывали молоденькие солдаты. Ее грубость усугубляет чувство отвращения — первое чувство, охватывающее неосторожную, которая, хоть ее и сто раз предупреждали, все же не хочет поверить, что «это» могло случиться и с ней, как со многими другими. Любовь всегда себя приукрашивает, сама ткет себе шелковый покров, даже если шелк этот грязен, и не замечает, как в нем заводится личинка. И вдруг — неожиданность, гнусная и обыденная, оставляющая незапятнанным белье девушки, которая более таковой не является.
Мое — белым-бело поверх тощей стопки, перевязанной голубой тесьмой, и, несмотря на все старания, с какими я подавляю приступы тошноты, мне не обмануть Натали, которая со всей строгостью относится к этому процессу, свидетельствующему о девичьем здоровье, и прекрасно обо всем осведомлена благодаря стирке. Она ничего не сказала: неуверенность питает надежду, и лучше уж до конца удерживать свою подозрительность от непростительной ошибки. Но дни идут, и надвигается объяснение, которого мне не избежать.
Встанем. Выйдем из дому, раз сегодня воскресенье. Надо подумать, понять, чего я хочу, что я еще могу. Кто бы стал колебаться в подобной ситуации? Никто, даже папа, у которого еще есть на меня права (но он с радостью он них избавится, избавившись тем самым и от алиментов), не помешает мне выйти за Мориса. И спаситель недалеко; хоть он больше не пишет, не сигналит на поворотах дороги, не подает признаков жизни, четверть часа разговора наедине наверняка заставят его забыть об оскорблении, и я сильно удивлюсь, если, узнав о моем состоянии, он откажет мне в том, что сам уже предлагал при других обстоятельствах.
— Она мне морковки вырывает больше, чем бурьяна! — кричит Натали мадам Гомбелу, подошедшей посплетничать через подстриженную изгородь.
В день Господень работать не принято. Но Нат оставила шитье (потому что это заработок) ради жнивья (потому что это развлечение) и из экономии вскапывает новую грядку. Вспарывая глину резкими ударами мотыги, она сажает картошку. Мадам Гомбелу делает ей знак, и обе провожают меня взглядом, пока я иду к рябине, на вечное свидание с собой: на берег Эрдры.
Надо во всем разобраться.
Селезень на реке вдруг захлопал крыльями и, коротко прокрякав что-то в одобрение, взлетел в сиянии водяной пыли. Я машинально сажусь на берег, расстегиваю сандалии, как делала столько раз, чтобы попробовать ногой воду. Гладкий медленный поток ткет из лютиков длинное полотно, которое раскраивает низко растущая ветка. Ясно виден садок поперек течения, между двумя пластами рогульника, и я сама удивляюсь своему молнией промелькнувшему желанию выудить его багром. В моем положении мне бы пристало скорее думать о том, чтобы последовать за Офелией к этим длинным водорослям, так хорошо вплетающимся в волосы утопленниц. Эрдра — это и способ отправиться в Нант; там, гуляя по набережным, Морис, может быть, увидит, как я проплываю. Именно об этом, наверное, и подумали (причем совершенно напрасно): позади меня раздается хруст веток, и появляется Натали, притворяющаяся, будто собирает хворост. Ее поступь, посадка головы, тяжелое дыхание — все предвещает сцену. Она говорит:
— Твои дни еще не наступили, что ли? Чего это ты ноги в воду суешь?
Она знает все наши дни: раньше она сама делала пометки в календаре, и мой далеко не в порядке! Но это лишь предисловие, чтобы заставить меня нарушить молчание; я могу снова надеть сандалии, но это ничего не изменит.
— Боже мой, — стонет она, — я так и знала! Увял цветок — жди ягодки.
Она распаляется и кричит:
— А ну, скажи, что ничего не было. Скажи, тварь! И скажи еще, что это на тебя нашло? Заваливается на спину — и с кем! когда! А потом мечтает себе и удивляется, что ее раздуло… Влипли мы с тобой по уши! Хорошенькую жизнь ты себе устроила! А мне как людям в глаза смотреть? Что я отцу твоему скажу — мол, не уберегла? А как прикажешь объяснить все твоей сестре? Ах! Слава Богу, Бель до этого не дожила…
Она бросила свой хворост, размахивает руками, но на этот раз не даст мне пощечины: я теперь не одна, грешница облекает собой невинного, и Эрдра, моя подруга, не подсказывает ей ничего стоящего. Натали успокаивается и протягивает мне руку:
— Пошли, — говорит она грубо, — я хочу с тобой поговорить.
Поговорим, то есть дадим ей высказаться. Где мне, по привычке запертой на замок, взять ответы? Нат идет медленно, отдувается на подъеме, прислоняется спиной к рябине. На лице ее написано страдание: скулы выдались, морщины углубились, волоски на подбородке встали дыбом. Охрипшим голосом она говорит:
— Ты сама себя наказала. Что уж теперь тебя корить! Я тебя знаю: держишь все в себе, сама себя проклинаешь. Но ничего путного в этом нет, Иза: сейчас самое главное — знать, что делать дальше. Если хочешь и если он, твой Мелизе, тоже этого хочет, ты, конечно, можешь за него выйти; не ты первая сошьешь из стираной простыни подвенечное платье. Другое дело — надолго ли все это…