18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Эрнст Юнгер – Штурм (страница 3)

18

III

Утром Штурм стоял над телом молодого самоубийцы, а днем он сидел в своем блиндаже и писал. Блиндажом считался, собственно, небольшой погреб, сохранившийся под развалинами разрушенного дома. Год назад Штурм распорядился укрепить эту осыпь двойным слоем мешков с песком, полагая, что это достаточное прикрытие при обстреле из орудий ближней и средней дальности. У входа в блиндаж, напоминая о подъезде несуществующего уже дома, одиноко возвышалась арка, на которой можно было еще прочитать имя владельца: Жан Кордонье. Поскольку эта арка стояла на краю окопа, ее завесили от наружного наблюдения серыми холщовыми тряпками. Далее короткая каменная винтовая лестница вела вниз, под свод, в помещение, похожее на бочку, где и обитал Штурм. В мирное время оно, вероятно, служило винным погребом, о чем свидетельствовала куча старых обручей, камин и над ним стена, вся в черной копоти до потолочного свода. Стены, пол и потолок были выложены из темно-красного, изрядно отшлифованного временем, крошащегося кирпича.

Узкий ствол этой шахты пропускал в помещение полоску света, и она ложилась четырехугольником на стол, вплотную придвинутый к стене. Задний план тускло освещался карбидной лампой, горевшей в нише. На столе среди книг был высвобожден обрамленный скоплением других предметов небольшой уголок на случай, если удастся выкроить время и писать. На расстеленной, испещренной красными и синими пометками карте лежал циркуль, предназначенный для определения дистанций, компас и большой армейский пистолет. Из обрезанной, пятнадцатисантиметровой медной картушной гильзы выглядывали три коротенькие, обкуренные до черноты табачные трубки, рядом лежал кожаный кисет, полный табаку сорта шек. У стены стояла бутылка из-под сельтерской воды, наполненная красной картофельной сивухой, и выпуклый винный стакан, на стенках которого вытравлены цветочки и надпись: «Des verres et des jeunes filles sont toujours en danger» [14]. Книги в беспорядке лежали одна на другой, и многочисленные закладки свидетельствовали о том, что владелец читает их урывками одновременно. Одна из них была раскрыта, это было старое, переплетенное в темнокоричневую свиную кожу издание «Veneres et Priapi uti observantur in gemmis antiquis» [15] ученого авантюриста Данкарвиля. На странице рядом с медью заглавия было написано: «Хугерсхоф своему другу Штурму на память». Тут же виднелась «Гастрософия» Ферста и «Изыски Штетинской кухни» издания 1747 года.

Что касается мебели, то имелись три старых кресла, выисканные в деревенских домах, маленький ящик для съестного и обтянутый проволочной сеткой остов кровати. Одеяла на кровати были откинуты, а над изголовьем торчал в стенном пазу деревянный клин, в который была воткнута свеча, вернее, ее еще не догоревший остаток.

На стенах поблескивали ружья: карабин, пехотная винтовка и ружье с оптическим прицелом. Над входной лестницей на длинной проволоке прижатые одна к одной, как селедки, висели ручные гранаты. Выше на стенной полке слоями располагались картонки с белыми и пестрыми сигнальными ракетами. На высоте человеческого роста незаконченный анималистический фриз являл мамонтов и оленей в стиле кроманьонской пещеры, которых Штурм нарисовал фосфорной краской, предназначенной для ночных светящихся меток в окопах, а Хугерсхоф дополнил изображением неуклюжей виллендорфской Венеры. Прямо у световой шахты в узкой раме из розового дерева, покрытого старым золотом, висела уменьшенная копия «Аллеи» Гоббемы [16]. Штурм привез ее из дома после своего первого отпуска; он особенно ценил эту картину, так как во время военных действий во Фландрии узнал этот пейзаж и нашел, что оттенки красок почти не изменились. Вечером, когда в световую шахту падал последний солнечный луч, притягивающий голубоватые, блуждающие клубы табачного дыма, этот шедевр излучал тихое золотое сияние, чувствующееся в пустынном своде до последнего уголка.

Сегодня у Штурма было плохое настроение. Должно быть, сказывалось печальное впечатление, которым начался этот день. Тело мертвеца Штурм велел завернуть в брезент и отнести по траншеям в деревню. Потом он потащился на позицию своего взвода и наблюдал, как идут окопные работы. Всё техническое претило Штурму, но устройство позиции, превращающее безобидный кусок природы в сложное оборонительное сооружение, всё больше захватывало его. Он объяснял это воздействием войны, ограничивающей человеческую деятельность простейшими направлениями. Этот воздух делал человека более гибким. И как раз потому редкие часы, выкраиваемые для духовной жизни, превращались в изысканное наслаждение, которому придавал особую упоительность резкий контраст.

А может быть, его покоряла отчетливость и безусловность этих оборонительных сооружений. Он вспоминал, как на набережной своего родного города в Северной Германии часто и подолгу всматривался в городскую башню, возведенную из массивного плитняка без окон; их заменяли резные узкие амбразуры для стрельбы.

Эта башня угрожающим жестом возносилась над дебрями фронтонов; она одна вырастала из застывшего моря архитектурных форм прочным, завершенным единством. Подобные явления могли предназначаться только для боя. Когда Штурм ночью обходил посты и видел одинокую вооруженную фигуру часового, он испытывал то же чувство грандиозного и легендарного. Это чувство бывало вызвано не пулеметами, не громадными пушками, не путаницей телефонных проводов. Такою оказывалась лишь форма, стиль того мгновения, в котором осуществлялась мощь. Суть не затрагивалась этим; она, как животное, зарывалась в землю или таинственно кружила в крови. Она уподоблялась оттенку или запаху, отягощенному невыразимыми воспоминаниями. Не это ли обуревало и переполняло человека во всех странах и во все времена, когда наступали военные ночи?

Когда солнце расплавляло туман, Штурм брал ружье с оптическим прицелом, заползал в один из окопов перед боевой позицией на свое старое место, которое называл «засадой», где и залегал, высматривая противника. Окоп всё еще состоял из ровного, выжженного солнцем углубления, извивающегося в запустении лугов. Пополудни, когда ничья земля лучилась в жарком сиянии, в этом углублении давали себя знать одуряющий дух преющей земли и маслянисто-эфирный аромат цветов. Флора той местности странно преобразилась с тех пор, как по ней перестала прохаживаться коса. Штурм с научной точностью наблюдал, как иные растения, едва терпимые до сих пор на руинах и на обочинах, постепенно овладевали обширными пространствами, где виднелись обветривающиеся уборочные машины, подобные вымершим видам животных. Теперь над полями веял другой, более жаркий и дикий запах. И животный мир подвергся такому же преображению. Так, не встречался больше хохлатый жаворонок с тех пор, как дороги выделялись в остальном пейзаже лишь как полосы, поросшие латуком. Зато численность полевых жаворонков возросла невероятно. Едва утро проводило по восточному краю горизонта первую серебристую черту, они так и заливались над равниной, так что звучала единая мелодия. Капустницы и махаоны мельтешили над останками стен в дерене, а их гусеницы сытно кормились в заброшенных огородах на кочанах и на морковных грядах. Напротив, репейницы тучами вились вокруг ярко-синих цветов; серебрящиеся голубянки и неразлучные с ними шашечницы резвились над подернутыми зеленью лужами воды, заполняющей воронки от гранат. Крот наблюдался реже, поскольку почва уплотнялась от корней, зато в окопах и деревенских погребах кишели полчища громадных, вонючих крыс. Когда ночью приходилось идти на позицию по улицам, заросшим травой, они так и рыскали бесшумными выводками на каждом шагу.

Всё это наделал человек. В его душе происходил сдвиг, и пейзаж обретал иной облик. Ибо человек орудовал позади всего, и его вмешательство было столь мощным, что он сам не всегда узнавал себя в произошедшем. И подергивающиеся от молний, пронизанные мерцанием трассирующих пуль, эти ночи достоверно отражали его душу. И Штурм, лежа в своей засаде, сознавал, насколько он изменился. Ибо человек, лежавший здесь за кустом репейника и сквозь прицел ружья высматривающий добычу, уже был не тот, кто всего два года назад со всей несомненностью шагал через толчею уличных образов, причастный до кончиков пальцев последним внушениям большого города. И всё-таки что такое напало на него, на книжника, на завсегдатая кафе, на интеллектуала с нервным лицом? Что повлекло его в армию, оторвав от докторской диссертации? Что еще, как не война, которая была у него в крови, как было свойственно каждому настоящему сыну своего времени, задолго до того, как она огнедышащим зверем устремилась на арену явлений. Ибо интеллект надорвался в своем невероятном танце на канате между противоположностями, не позволяющими навести никакого моста. Рано или поздно он должен был разбиться, сорвавшись в пропасть сумасшедшего смеха. И тогда качнулся в другую сторону тот таинственный маятник, движущий всё живое, тот непостижимый мировой разум, пытающийся ударом кулака, чудовищным взрывчатым воспламенением проделать брешь в кладке из плитняка, чтобы выбраться на новые пути. А волна в море, поколение назвало абсурдом то, что обрекало его на гибель.