Эрнст Юнгер – Рабочий. Господство и гештальт; Тотальная мобилизация; О боли (страница 45)
На земле еще есть далекие долины и красочные рифы, где не раздаются гудки фабрик и пароходов, еще есть потаенные уголки, ждущие романтических бездельников. Еще существуют островки духа и вкуса, окруженные изысканными ценностями, еще существуют молы и волнорезы веры, к которым человек «может причалить с миром». Нам ведомы нежные наслаждения и приключения сердца, нам ведом и обещающий счастье звук колоколов. Все это пространства, ценность и даже возможность которых подтверждается нашим опытом. Но мы пребываем в рамках эксперимента; мы совершаем вещи, не основанные ни на каком опыте. Сыны, внуки и правнуки безбожников, для которых подозрительным стало даже сомнение, мы проходим маршем посреди ландшафтов, угрожающих жизни слишком высокими и слишком низкими температурами. Чем больше усталость единичных людей и масс, тем выше ответственность, данная лишь немногим. Выхода нет, нет пути ни вперед, ни назад; остается увеличивать мощь и скорость процессов, которыми мы захвачены. И как отрадно предчувствовать, что за динамическими излишествами эпохи скрывается некий неподвижный центр.
ИСКУССТВО КАК ОФОРМЛЕНИЕ МИРА РАБОТЫ
58
Два последних поколения сделали предметом своего пристального внимания наше отношение к ценности. Если верить многообразным и тщательным описям нашего состояния, выполненным за это время, то вряд ли можно высоко ставить наш исторический ранг. Критика времени стала более острой и едкой, и нельзя утверждать, что мы воспитаны в духе завышенной оценки наших достижений.
Скорее, мы склонны приписывать критике ранг, который вызывает сомнения. У нее тоже существуют границы, и нет такой критики, которая была бы способна выцедиться из общей картины своего времени и выносить суждения словно из высшей инстанции. Там, где это все-таки имеет место, можно определить, на основании каких достоверностей, каких критериев формируется само суждение.
Естественно предположить, что эти критерии пытаются получить в результате сравнения. Действительно, используемый метод таков, что историческая критика пытается соорудить себе фундамент из результатов каких-нибудь исторических событий и, опираясь на него, приступить к настоящему. Этот метод кажется очевидным; и все-таки он исходит из предпосылки, что существует непрерывное единство времен, то есть связь того определенного прошлого с этим определенным настоящим, ибо иначе немыслимо и единство критерия.
Однако нужно знать, что те безжалостные оценки, которым подвергается это время и которые подтверждаются множеством деталей, являются правильными и неправильными одновременно. Зависит это от того, что единое подразделение времени на прошлое, настоящее и будущее применимо, пожалуй, только к астрономическому времени, но никак не ко времени жизни или судьбы. Существует
Подобно этому существует не
Поэтому если критика времени констатирует совершенный упадок, иллюстрируя его символами, то не стоит оспаривать у нее эту констатацию. Однако это суждение может претендовать на значимость лишь для того времени, которому принадлежит сама критика. Ее задача — изобразить ужасный процесс умирания, свидетелями которого мы являемся. Эта смерть затрагивает бюргерский мир и ценности, которыми он распоряжался. Она выходит за пределы бюргерского мира постольку, поскольку сам бюргер есть не что иное, как наследие и только наследие, так что после его гибели обнаруживается исчезновение одной очень старой доли наследства. Глубокий надрез, ставший в наше время угрозой для жизни, не только отделяет два поколения, два века, но и предвещает конец тысячелетней системы отношений.
Нет сомнения в том, что настоящее не может быть продуктивным в духе старых символов. Но можно усомниться, стоит ли вообще этого желать. Старые символы суть отражения силы, прообраз, гештальт которой иссяк. Они суть не что иное, как критерии, определяющие ранг, которого в принципе способна достичь жизнь. Тем не менее во всех областях жизни нам встречаются такие усилия, которые, руководствуясь не рангом, а качеством, ориентируются на отображения и остаются непричастны к прообразу. Эта музейная деятельность знаменательна для нашего времени; великие и таинственные изменения покрываются ею, словно вуалью. Она отягощает свинцовым грузом всякое достижение, и маска поддельной свободы все меньше способна утаить тот факт, что здесь отсутствует предпосылка всякой свободы, а именно, подлинные, первичные узы и, следовательно, ответственность. Критика, пробующая тут свою остроту, выбрала для себя слишком легкую игру, однако можно спросить, позволительно ли на этой игре замыкаться.
Более, чем сравнение с образами исчезнувших времен и пространств, важен для нас вопрос, не находимся ли мы в новом, особом первичном отношении, действительность которого еще не отразилась на уровне явлений. Вопрос в том, не владеем ли мы той свободой, употреблению которой еще только предстоит научиться и которая при всем том, так сказать, просто лежит у нас под ногами. Здесь критика умолкает, ибо полагаться приходится на интуиции иного рода.
59
Мы живем в мире, который, с одной стороны, во всем подобен мастерской, а с другой — музею. Разница между притязаниями, которые предъявляются в обоих этих ландшафтах, состоит в том, что никто не принуждает видеть в мастерской больше, чем мастерскую, тогда как в ландшафте музея господствует назидательная атмосфера, принимающая гротескные формы. Мы пришли к своего рода историческому фетишизму, который находится в непосредственной связи
Желание приобщиться к этим богатствам, отличающееся сочувствующим и эпигонским отношением к ним, то есть все ведомство искусства, культуры и образования, приобрело такой размах, что стала очевидной. необходимость освободиться от лишнего груза, хотя это и едва ли может быть выполнено с достаточной тщательностью и в достаточном объеме. Происходит еще не самое худшее, когда возле каждой сброшенной раковины улитки, которую на своей спине прежде носила жизнь, собирается круг знатоков, коллекционеров, хранителей и просто любопытствующих людей. В конце концов, так было всегда, хотя и в более скромных масштабах.
Гораздо большее беспокойство вселяет то, что эта суета породила целый набор стереотипных оценок, за которыми скрывается полное омертвение. Здесь ведется игра с тенями вещей и рекламируется понятие культуры, чуждое какой бы то ни было первозданной силе. Происходит это в то время, когда стихийное вновь мощно вторгается в жизненное пространство и предъявляет человеку свои недвусмысленные требования. Предпринимаются усилия привлечь новые поколения администраторов и чиновников министерства культуры, воспитать странное чувство «истинного величия» народа, тогда как государству предстоит решать более исконные и насущные задачи, чем когда бы то ни было раньше. Как бы далеко мы ни уходили в прошлое, едва ли можно будет встретить столь неприятную смесь пошлости и надменности, как та, что стала обычной в официальных обращениях с их неизбежной апелляцией к немецкой культуре. По сравнению с этим то, что наши отцы говорили о прогрессе, кажется подлинным золотом.
Возникает вопрос, каким образом в то время, когда происходят и еще предстоят события столь небывалой важности, вообще стала возможна подобная смесь из жиденького идеализма и густо заваренной романтики. Тот ответ, что нам не остается ничего лучшего, хотя и будет наивным, но попадет в самую точку. Музейная деятельность представляет собой не что иное, как один из последних оазисов бюргерской безопасности. Она обеспечивает якобы самую доступную лазейку, в которую можно ускользнуть от принятия политических решений. Эта деятельность очень хорошо характеризует немца в глазах остального мира. Когда стало известно, что в 1919 году в Веймаре «рабочие представители» носили с собой в ранцах своего «Фауста», можно было предсказать, что бюргерский мир на какое-то время окажется спасен. Примитивная культурная пропаганда, развернутая Германией в ходе войны, после ее окончания приняла систематическую форму, и едва ли можно найти почтовую марку или банкноту, на которой нам не встретилось бы что-нибудь в этом роде. Все эти вещи послужили поводом для упрека в коварстве, который нам предъявили, к сожалению, незаслуженно. Однако речь здесь идет не о коварстве, а об отсутствии у бюргера инстинкта в его отношении к ценностям.