Эрнст Теодор – Эликсиры дьявола (страница 38)
Я впал в мрачное, меланхолическое состояние и сделался равнодушен не только к ожидавшей меня участи, но и вообще ко всему. Даже образ Аврелии как бы исчез из моего сознания. Мой дух вскоре опять воспрянул, но для того лишь, чтоб еще сильнее почувствовать страшный подавляющий гнет зловещей тюремной обстановки: полное одиночество и душный тюремный воздух вредно влияли на мой организм, и я лишился сна. Тусклое мерцающее пламя лампы отбрасывало на стену и потолок странные отблески, из которых словно ухмылялись мне какие-то уродливые физиономии. Я потушил лампу и спрятал голову под подушку, набитую соломой, но тогда донеслись ко мне в ужасающей тишине ночи глухие стоны и звяканье цепей. Мне чудилось, будто я слышу предсмертное хрипенье Евфимии и Викторина. Я громко вскрикивал тогда: «Чего вам надо от меня, проклятые? Разве я виноват в вашей гибели? Вы ведь сами навлекли на себя заслуженную кару, хотя исполнительницей ее и явилась для вас моя рука!» Но вот пронесся под сводами долгий, глубокий предсмертный вздох, и я со стоном уткнулся лицом в солому, восклицая: «Это ты, Гермоген! Месть, значит, близка, и для меня нет больше спасения!» Помнится, что в девятую ночь, проведенную мною в тюрьме, я, почти лишившись чувств от страха и отчаяния, лег прямо на холодном полу своей камеры и, к величайшему своему изумлению, услышал под собою тихий стук, раздававшийся с равномерными промежутками. Я начал внимательно прислушиваться. Стук продолжался по-прежнему, а вместе с тем по временам доносился ко мне из-под пола чей-то странный смех. Я вскочил и бросился на постланную для меня солому, но под полом все продолжали стучать, хохотать и стонать. Спустя некоторое время я услышал противный охрипший и словно заикающийся голос, который назвал меня тихонько несколько раз по имени. «Медард… Медард!..» Я вскочил с соломенного своего ложа и крикнул в темноту: «Кто бы ты ни был, предстань перед моими глазами, чтобы я мог видеть тебя в лицо, или же перестань беспокоить меня диким твоим смехом и стуком!» Как раз в это мгновенье послышался еще более сильный стук прямо у меня под ногами и тот же голос, заикаясь, проговорил: «Хи, хи, хи… Хи, хи, хи… Братец… братец… Медард… Медард… Я здесь… я здесь… Отвори!.. Пойдем со мною в лес!.. Нам будет там лучше…» Я начал припоминать этот голос. Не подлежало сомнению, что я его когда-то слышал, но только менее отрывистым и заикающимся. С ужасом убедился я в величайшем сходстве этого голоса с моим собственным. Невольно, как бы желая проверить это обстоятельство, я проговорил: «Медард… Медард…», растягивая слова, как мой подпольный собеседник. Он тотчас же ответил мне с диким смехом: «Братец… братец… Ты, значит, меня узнал… узнал?.. Отвори же тогда!..» Не знаю, кто именно проговорил глухим и страшным голосом из моих уст: «Сумасшедший бедняга, я не могу тебе отворить и не могу идти с тобою в чудный лес, где веет теперь дивная весенняя прохлада. Я заперт здесь, как и ты, в душную мрачную тюрьму!» Мой собеседник внизу застонал, словно в безнадежной скорби. Стук начал делаться все тише и наконец умолк. Рассвет забрезжил за окном моей камеры. Раздалось щелканье замков, и тюремный надзиратель, которого я все это время не видел, вошел ко мне.
— Говорят, будто в вашей комнате слышали сегодня ночью шум и громкий разговор. Что это значит? — спросил он меня.
Стараясь сохранить по возможности спокойный вид, я ответил, что имею привычку громко говорить по ночам, но если б я стал рассуждать сам с собою вслух даже и в бодрствующем состоянии, то, надеюсь, мне этого не запретят.
— Вам, без сомнения, известно, — продолжал надзиратель, — что всякая попытка бежать или же вступить в сношения с другими арестантами подвергнет вас строгому наказанию?
Я объявил, что мне это безразлично, так как я не питаю подобных намерений. Часа два спустя меня привели опять в кабинет следователя по уголовным делам. На этот раз вместо прежнего следователя, снявшего с меня первый допрос, я встретился с довольно молодым человеком, который, как я заметил с первого взгляда, обладал несравненно большей профессиональной ловкостью и проницательностью. Приветливо сделав несколько шагов ко мне навстречу, он попросил меня садиться. Еще и теперь он как живой стоит у меня перед глазами. Для своих лет он был довольно толст, низенького роста, почти лысый, в очках. Во всем его существе было так много добродушия и спокойной рассудительности, что именно уже поэтому каждый не совсем еще закоснелый преступник должен был, как мне казалось, неизбежно сознаться перед ним во всем. Свои вопросы он задавал как бы мимоходом и почти в обыкновенном разговорном тоне, но они оказывались так хорошо обдуманными и выраженными в такой определенной форме, что на них приходилось поневоле давать совершенно определенные ответы. Новый следователь немедленно обратился ко мне с заявлением:
— Прежде всего я должен буду осведомиться, действительно ли показания, данные вами о вашей предшествовавшей жизни, могут быть признаны вполне точными? Быть может, по здравом размышлении вы найдете уместным дополнить их еще какими-нибудь подробностями?
— Кажется, я рассказал все сколько-нибудь замечательное в моей весьма обыкновенной жизни, — ответил я.
— Случалось вам когда-нибудь коротко знакомиться с лицами духовного звания, например с монахами?..
— Как же, я встречался с ними в Кракове, Данциге, Франценбурге, Кенигсберге… Там, впрочем, мои знакомые принадлежали к белому духовенству. Один из них был приходским священником, а другой капелланом.
— В прежнем показании вы не упоминали о пребывании своем в Франценбурге.
— Я считал это излишним, так как пробыл там всего лишь неделю на пути из Данцига в Кенигсберг.
— Так, значит, вы родом из Квечичева?
С вопросом этим, сделанным тоже словно мимоходом, следователь обратился ко мне на правильном польском языке. Я на мгновение смутился, но тотчас же припомнил немногие польские слова, которым выучился от своего приятеля Кржчинского в семинарии.
— Да, я родился в маленьком поместье моего отца, близ Квечичева.
— Где же именно?
— В Кржиневе, родовом нашем поместье.
— Для природного поляка вы не особенно хорошо говорите по-польски. По правде сказать, выговор у вас совсем немецкий. Как прикажете это объяснить?
— В продолжение многих лет уже я говорю исключительно по-немецки. В самом Кракове я вращался преимущественно среди немцев, бравших у меня уроки польского языка. Очень возможно, что я испортил себе таким образом выговор. Во всяком случае, я об этом искренне сожалею.
Следователь взглянул на меня, и по его лицу скользнула легкая улыбка. Затем, повернувшись к секретарю, он потихоньку продиктовал ему что-то. Я различил, впрочем, совершенно явственно слова: «Очевидно, смутился». Решив загладить произведенное мною впечатление, я начал было подробнее распространяться о причинах плохого моего польского выговора, но следователь перебил меня вопросом:
— Были вы когда-нибудь в Б.?
— Ни разу в жизни.
— Но ведь на пути сюда из Кенигсберга вы должны были проехать через это местечко?
— Я ехал другой дорогой.
— Не было ли в числе ваших знакомых какого-нибудь монаха из тамошнего капуцинского монастыря?
— Нет.
Следователь позвонил и потихоньку отдал вошедшему приставу какое-то приказание. Затем дверь отворилась, и я чуть не обмер от страха, увидя входившего в нее отца Кирилла.
— Знаете ли вы этого человека? — спросил следователь.
— Нет, никогда раньше не видел его, — ответил я.
Кирилл пристально на меня взглянул, а затем, подойдя ближе, всплеснул руками. Слезы брызнули у него из глаз, и он громко воскликнул:
— Медард, брат Медард! В каком положении судил Господь мне с тобою свидеться! К чему упорствуешь ты в преступных твоих деяниях? О, брат Медард! Отвергнись демонского прельщения, одумайся, сознайся и принеси покаяние! Вспомни, что милосердие Божие бесконечно!
Следователь, по-видимому, недовольный выходкой отца Кирилла, прервал его вопросом:
— Признаете вы этого человека монахом Медардом из капуцинского монастыря в Б.?
— Поскольку я надеюсь на милосердие Всевышнего, постольку же уверен, что этот человек, хотя и в мирском одеянии, все-таки тот самый Медард, который был на моих глазах послушником в капуцинском монастыре в Б. и удостоился там пострижения, — отвечал Кирилл. — Впрочем, у брата Медарда имеется на левой стороне шеи красный рубец в виде креста. И если этот человек…
— Как вы видите, — прервал следователь монаха, обращаясь ко мне, — вас принимают за капуцина Медарда из монастыря в Б. Этого самого Медарда обвиняют в тяжких преступлениях. Теперь представляется удобный случай рассеять все тяготеющие на вас подозрения. У Медарда на левой стороне шеи имеется крестообразный рубец, которого у вас, разумеется, быть не может, если только показания ваши справедливы. Потрудитесь обнажить шею.
— Это будет совершенно излишним, — возразил я. — Какая-то злополучная судьба как нарочно наделила меня полнейшим сходством с совершенно незнакомым мне монахом Медардом. У меня тоже имеется на левой стороне шеи красный шрам в виде креста. Шрам этот сохранился у меня с раннего детства, когда августейшая настоятельница картезианского монастыря прижала меня к своей груди с намерением приласкать и оцарапала мне шею бриллиантовым крестом.