Эрнст Бутин – Золотой огонь Югры (страница 8)
Ханты, настороженно слушавшие Фролова, зашевелились.
— Когда торговать станешь, красный купец? — смело спросил, выступив на шаг, старик в кумыше. — Начальник Лабутин шибко правильно торговал. Посмотрим, как ты торговать будешь. Хорошо будешь — хорошая власть. Плохо — плохая власть. Чего привез торговать?
За его спиной все одобрительно загудели.
Латышев, молодецки взметнув руку, выкрикнул:
— Товарищи остяки! Прошу внимания… Вот вы все нажимаете на то, чего я привез и привез ли вообще? Буду, дескать, торговать — хорошая власть. Не буду — плохая. — Голос его стал насмешливым, ехидным. Молодой командир помолчал и вдруг выкрикнул зло, с еле сдерживаемой обидой: — Вы что же, состояние дел на текущий момент не знаете?! Положение в губернии, как и во всей республике, тяжелое. Очень тяжелое! Сейчас, на четвертом году торжества рабоче-крестьянской власти, когда героическая Красная Армия наголову разбила несметные полчища врагов всех мастей, мировая контрреволюция, в лице Антанты, решила задушить Рэсэфэсээр костлявой рукой голода!.. Ладно, об этом в другой раз. Привезли мы вам товар, — сообщил весело. — Немного, конечно, но… Губернские власти выделили все, что могли: соль, чай, охотничий припас, мануфактуру. — Смущенно заулыбался, развел руками. — Не обессудьте, чем богаты, как говорится…
Последние слова его никто не расслышал — они потерялись в радостных вскриках.
Латышев спрыгнул с крыльца и побежал к берегу под восторженные вопли Егорушки, описывавшего петли вокруг нового сатаровского начальника.
Ханты, подталкивая друг друга плечами, колыхнулись несмело за Латышевым и Егорушкой; не выдержали— тоже побежали: неуверенно, робко, стеснительно.
Чоновцы забросили винтовки за спины и свободным, широким шагом тоже двинулись к реке.
— И энто полномочный от властей? — Дед Никифор сокрушенно крякнул, сплюнул досадливо. — Ему бы в бабки с ребятней играть. Чистое дите, а туда же — «мировая контрреволюция», «Антанта», «Рэсэфэсээр»! Много от такого стригунка проку для Рэсэфэсээра?.. — и боком, медленно, начал спускаться по ступеням.
— Много, — серьезно ответил Фролов. — У этого, как вы говорите, стригунка, три раны, полученные в боях за революцию.
— И полгода колчаковских застенков, — придерживая старика под локоть, тихо добавила Люся.
— Эвон как! Неужто?..
Отделившись от «Советогора», к поселку поплыла шлюпка, осев от тяжести так глубоко, что легкие волны зыби едва не перехлестывали через борт. Гребцы поворачивали изредка к берегу потные, раскрасневшиеся лица, улыбались. Улыбались и завороженные ханты. Серьезные чоновцы деловито забрели в реку, схватили шлюпку за нос, за борта, потащили к берегу, пригнувшись от натуги. Ханты бросились помогать, заметались вокруг, засуетились бестолково, путаясь у бойцов под ногами, дергая недружно шлюпку, а больше похлопывая, поглаживая, пощипывая туго набитые рогожные кули, обтянутые мешковиной тюки.
— Принимайте, товар, Никифор Савельевич! — приказал Латышев, напустив опять на мальчишеское лицо начальническую строгость. — Оформите все, как полагается, и начинайте торговать.
Он протянул несколько листков бумаги, которые только что сосредоточенно читал, вскидывая иногда глаза на прибывший груз.
— Ага, понял, — обрадовался старик. — Доверяете, стал быть, по-прежнему? — Взглянул благодарно, с новым, уважительным, выражением на молоденького начальника. — Все честь по чести сделаем, не сумлевайтесь… — И выпятив петушино грудь, закричал ухарски: — А ну-кось, орда, налетай! Тащи все богачество к анбару!
Ханты принялись сдергивать, сволакивать мешки на берег и тащить их в поселок.
Фролов, Латышев и Люся тем временем слушали старика-ханты.
— Три лошади у них, — тщательно подбирая слова, говорил тот, а Люся переводила. — Две большие лодки. Вниз по Оби поплыли. Плывут медленно. Ленивые, на веслах сидеть не хотят. Когда ветер — парус ставят; когда нет ветра — лошади тянут.
— И сколько же их всего? — спросил Латышев.
Старый ханты подумал, растопырил пальцы, поднял их к лицу, слегка дергая ладонью.
— Два раза десят, — сказал по-русски. — И пят.
— Двадцать пять? — удивился Фролов. — А должно быть тридцать. Уточни, Люся. Может, он напутал?
Девушка быстро переспросила у старика по-хантыйски. Он оскорбленно поджал губы, презрительно оглядел девушку с головы до ног. Заговорил отрывисто, возмущенно.
— Двадцать пять, — перевела Люся. — Сам считал, Зачем, говорит, ему обманывать?.. Может, говорит, пять человек умерли? А может, говорит, отделились и ушли вверх по Оби. Но он сомневается. В самом устье Назыма Сардаковы живут. От них человека с новостями не было, значит, никто не проходил. Если б прошли, знали бы. На реке все знают…
— Все знаем, — кивнул старик. — Закон такой.
— Придется, видимо, нам самим заглянуть к Сардаковым, — Фролов, прищурясь от солнца, поглядел на пароход. — Тревожат меня эти пятеро… Ну хорошо, с этим мы разберемся. Спасибо вам. — Улыбнулся старику, пожал его торопливо вскинутую навстречу руку. — Началась мирная жизнь, отец. Везите мясо, рыбу, дичь… — И, напряженно собрав в складки лоб, повторил с усилием по-хантыйски: — Кул-воих няви тухитых!
— Мал-мал понимашь по-нашему? — Старик засмеялся, отчего глаза совсем утонули в глубоких, резких морщинах. — Сделаем, как просишь, кожаный начальник, сделаем. Больно ладно Никишка-ики торговать стал, При Астахе-купце мало давал, при начальник Лабутин — много. Сделам!
— Теперь всегда честно платить будут, верь мне. — Фролов осторожно вытянул пальцы из ладони старика. И сразу повернулся к Латышеву. — Будь бдителен, Андрей. Не выходят у меня из головы эти пятеро. — Пошел, ссутулясь, к шлюпке, в которой уже сидели за веслами бойцы. — И ни на миг не забывай: заготовка, заготовка и еще раз заготовка. Постарайся к нашему возвращению сделать максимум возможного. Быть революционером — значит быть хорошим хозяйственником.
— А вы хорошо говорите по-остяцки, — уже на пароходе сказала Люся Фролову. — Даже сложные аффрикаты чистые. Вы что, изучали остяцкий?
— Изучал. — Фролов усмехнулся, дернул за козырек фуражку, поглубже натягивая на лоб. — В ссылке… Правда, вместо пяти лет только год пришлось, так сказать, заниматься. Сбежал. А по правде — не знаю я остяцкого, милая Люся, так только, через пень-колоду. И в этом завидую тебе… Где это ты его так блестяще выучила? — задумавшись, спросил без интереса.
— Ну уж, блестяще, — девушка смутилась. — А выучила… Я же вам рассказывала про отца.
— Да-да, конечно, — поспешно отозвался Фролов.
Он, разумеется, помнил, что Люся рассказывала об отце еще в девятнадцатом, когда ее, совсем девчонку, подобрали в освобожденном Тобольске бойцы четвертой роты и определили в лазарет сестрой милосердия. Фролов беседовал тогда с ней, оцепеневшей от горя, и из того отрывочного рассказа у него сложилось впечатление о Люсином отце, убитом пьяным казаком, как о типичном, хотя и чудаковатом русском интеллигенте. Иван Ефграфович Медведев, отец Люси, был одержим идеей изучить до тонкости остяцкие диалекты, и для этого каждые вакации выезжал из Ревеля, где был преподавателем словесности в гимназии, то на Урал, то в Западную Сибирь. А перед самой империалистической войной перевелся в тобольскую гимназию…
И Люся задумалась: вспомнила отца — худого, долговязого, с всклокоченной бородкой, беспомощного в быту книжника и полиглота. Матери она не знала — та умерла от родов и Люсю вынянчила сестра матери тетя Эви, часто повторявшая, когда девочка выросла, что такой любви, как у Ивана и Люсиной мамы, не было, нет и больше не будет.
Тетя Эви уверяла, что отец Люси и на языках-то помешался только из любви к жене — начал с ее родного эстонского, а потом увлекся… Языки отцу давались легко, играючи. Девочка выросла в атмосфере ежедневных рассуждений о финском, ижорском, вепском, черемисском, вотяцком, венгерском, вогульском, остяцком и прочих угро-финских языках. Остяцкому отец отдавал предпочтение, полагая, что этот язык наиболее близок праугорскому, и для постижения его тайн изучал составленные священниками-миссионерами азбуки: Егорова на обдорском диалекте, Тверитина на вах-васьюганском.
— У остяков, что ни диалект, то, по существу, язык, — все еще мыслями в прошлом, повторила негромко Люся слова отца. — Без практики тяжело.
Фролов снова рассеянно кивнул. Он, не мигая, смотрел на мелкую рябь солнечных бликов, плясавших по воде, а видел беспорядочное мельтешение сухих и колючих снежинок, которые швыряла в лицо январская вьюга шестнадцатого года, когда он, Фролов, потерявший в метели оленей, вымотавшийся, обессилевший, полз снежной целиной и вдруг, всплыв из очередного забытья, увидел прямо перед глазами серьезное строгое лицо своего спасителя— седобородого остяцкого старика с чуть раскосыми черными глазами.
3
Еремей закрепил последнюю морду в проходе изгороди из кольев, протянувшейся от берега к берегу речки Куип-лор-ягун. Поднялся с колен, вытер мокрые руки о полы малицы. Глянул в урманную чащу, где меж бородатых пихт и кедров скапливался, густел сумрак, и, подхватив небольшого снулого осетра, который давно, видать, застрял меж кольев, неторопливо пошел по пружинящим жердям мостков.
Около огромной, в два обхвата, серой от старости сосны-сухары, с которой давным-давно осыпалась кора, бросил рыбину на мешок из налимьей кожи. Посмотрел на гладкие бугры ствола, напоминающие добродушно-удивленное щекастое лицо с небольшим дуплом-ртом, перевел взгляд на родовую метку сорни най, которую вырезал, как только пришел сюда — два, один в другом, человечка: сама Сорни Най, в ней урт Сатар — предок. Нагнулся, развязал хурыг — суму из оленьей шкуры. Вынул котелок. Сходил к реке за водой. Открывая дедушкину сумку-качин, взглянул привычно на знак сорни най, который был вышит плотно подогнанными бисеринками, сравнил еще раз с тем, что вырезал на сосне: остался доволен — хорошо вырезал, точно. Достал из качина кресало, кремень-камешек, клубочек трута. Сноровисто разжег костер, повесил над ним на рогульке котелок, поерзал, устраиваясь поудобней, бережно извлек из-под малицы книжку.