Эрик Сунд – Стеклянные тела (страница 59)
Глухой грохот донесся сверху, с моста – бетон по бетону, сопровождаемый тонким пением натянувшейся веревки.
Шварц успел первым.
За несколько секунд до того, как веревка с невиданной скоростью унеслась в воздух, в снежный буран, Олунд сдернул петлю, и девочка с придушенным вскриком упала в его объятия.
Еще секунда, подумал Иво.
Еще секунда – и ей оторвало бы голову.
Шварц увел девочку в свою машину, а Иво подошел к Олунду, который сидел на корточках возле исходящего рвотой юноши.
У того была пена на губах, он держался за живот, из носа капала кровь.
Едва увидев его, патологоанатом понял, что это отравление.
Эйстейн Сандстрём умирал.
Фаза четвертая: Переориентация
Идите к чёрту
Нарвик, четыре года назад…
Скорбь иногда столь же неизлечима, как смерть, и страдает лишь тот, кто отваживается жить.
И лишь тот, кто открылся настолько, что впустил в себя другого, может испытывать по-настоящему глубокую скорбь.
Скорбь Эйстейна Сандстрёма зовут Ториль Хегеланд – прекрасная комбинация реального мира и теории, глупости и ума, секса и разговоров. Он любил ее, но когда она умерла, он ее возненавидел.
Скорбь – это тоска, ненависть и любовь в одном-единственном тухло воняющем вдохе.
Погрузка руды, горнорудным предприятием, – причина того, что внизу, в гавани, облако пыли висит, как серый смог над долиной. Сухие гранулы забиваются в глотку, сопутствуют печали. Словно мешок пылесоса взорвался в воздухе, подумал он, отпирая дверь.
Район, в котором жил Эйстейн, назывался Харакири. Ряды студенческих домов в горной чаше погружены в тень круглый год. Даже летом солнце не в состоянии перебраться через зубцы гор.
И все же это Ториль, а не он, покончила с собой. Она, жившая с родителями в большом доме, на южной стороне в дорогом районе Нарвика. И он, который жил в студенческом общежитии в том уголке Норвегии, где частота самоубийств самая высокая в стране, и не имевший даже настоящих родителей.
У него был только Исаак.
Он вошел в свою комнату и закрыл дверь. Включил компьютер, подсоединил наушники, открыл плей-лист под названием «Голод», после чего свернулся в постели. Темный металлический грохот; он закрыл глаза. Слушал свои первые неуклюжие попытки писать музыку.
Он представлял себе ее лицо. Выражение ее лица в тот последний раз, когда она слушала его музыку.
И въехала прямо в скалу. Он знал, что это не был несчастный случай.
Грохот барабанов внезапно умолк, и спокойная фортепианная музыка зазвучала так фальшиво, что больно было слушать.
От этой музыки хотелось кричать. Ему хотелось спрятаться от нее – и в то же время он не мог не слушать.
Ториль любила эту музыку. Она не ненавидела ее так, как он сам иногда ненавидел. Сейчас он ненавидел эту музыку.
Она звучала, как… как когда тебя заставляют съесть что-то отвратительное, набить рот рыбным пирогом.
Через полминуты музыка закончилась, и барабаны вернулись. Гитары звучали, как швейные машинки, и – голос Голода. Его собственный голос.
Он ненавидел себя, и Бог ненавидел его. Каждый сам за себя, а Бог против всех.
Настоящая ненависть должна корениться в ненависти к себе. Такой была ненависть Ториль.
Эйстейн Сандстрём чувствовал, что лицо у него мокрое и опухшее, но он не знал, отчего плачет: оттого что ненавидит, любит или тоскует по Ториль. Не было слов, чтобы описать это чувство.
Она столько знала о малых и великих вещах, а он не знал ничего.
Она знала, что морские звезды едят, выворачивая желудок наизнанку и выдавливая его через ротовое отверстие, что самое распространенное имя в мире – Мохаммед, что все часы в «Криминальном чтиве» показывают двадцать минут пятого и что большинство людей за свою жизнь успевают съесть во сне восемь с половиной пауков. Она знала, что растворимый кофе пахнет кошачьей мочой, но только в тот момент, когда заливаешь его водой.
Она заставляла его смеяться.
Однажды он пришел к ней домой. Ториль сидела в ванной в купальной шапочке своей матери на голове и с электрической зубной щеткой во рту. Не считая обтягивающей майки с Куртом Кобейном и декларацией «Ненавижу себя и хочу умереть», она была абсолютно голой.
Эйстейн любил ее, и она любила его в ответ.
Айман
Нюнэсвэген
Южные окраины Стокгольма серой гаммой проходили мимо, и Айман прислонилась головой к холодному окну такси.
В кармане ее пальто лежал подарок Йенсу Хуртигу. Такое же черное кольцо было у нее на среднем пальце правой руки.
Старая жизнь закончилась, думала она. Теперь начинается новая.
Она – мама маленького мальчика, который все еще лежит в кувезе. Но он выживет.
В последние недели они с Ваньей много говорили о произошедшем.
Ванья рассказывала, Айман слушала. Множество маленьких моментов доверия; они смеялись и плакали вместе.
Так же часто выдавались моменты, когда они молча делили одиночество, которое есть боль каждого способного чувствовать человека. Делили тоску по тем, кого больше нет.
Проводили часы в «Лилии» за молчаливой работой; и Ванья обрадовала одного старика, вернув ему потерянный ежедневник с записями о погоде и рейсах грузового транспорта. Теперь ежедневник был переплетен в крепкую кожу с красивым узором, дырочками с золотистым ободком.
Айман рассказала все о своем брате и о самой маленькой фигурке внутри матрешки.
О грудном ребенке.
Только Ванья знала, что случилось с Димой.
Айман
Стокгольм, четыре года назад…
Айман знала, что ее родители мертвы уже давно, убиты последним иранским шахом. Она жила в уверенности, что Дима, ее брат, тоже погиб – в войне против Ирака.
И из-за этого фатального заблуждения – что она одна во всем мире – ее существование дало трещину, когда она однажды вечером пришла с работы и шагнула в тусклый свет внешнего коридора.
Глаза, которые взглянули на нее, были из детства; с тех пор как она видела их в последний раз, она успела вдохнуть и выдохнуть двести восемьдесят пять миллионов раз.
– Дима! – Она бросилась ему на шею. – Ты живой…
Больше тридцати лет назад они стояли возле ларька на тегеранском рынке и продавали ее покрывала и прихватки, расшитые клановыми узорами – красным, черным и зеленым.
Дима.
Исчезнувший на время, за которое сердце Айман успело сделать пятьсот восемьдесят восемь миллионов ударов.
Он обнял ее, погладил по волосам, и она почувствовала его слезы у себя на шее.
Она осторожно отстранила его от себя и только теперь заметила, что он страшно болен. Щеки ввалились, кожа лица обвисла, серая и вялая.
Из соседней квартиры доносилась музыка; видимо, двое одетых в черное юношей, недавно переехавших сюда, снова устроили вечеринку. При случае Айман хотелось постучать и сказать – добро пожаловать. Она не считала, что они опасны так, как хотят казаться, но пройдет четыре года, прежде чем она заговорит с одним из них.
Она взяла Диму под руку и ввела в квартиру. Он спотыкался, при каждом шаге тело дрожало от напряжения.
Они прошли на кухню, и Айман заварила чай.
– Ты болен, – сказала она.