Эрих Ремарк – Жизнь взаймы, или У неба любимчиков нет (страница 19)
Только теперь Клерфэ глянул на нее повнимательней. Ему-то казалось, что все это просто игра. Но для игры что-то слишком настойчиво она расспрашивает.
– Можно. Если совсем спозаранку выехать, – ответил он. – Только зачем? Или вам неохота полюбоваться полями цветущих нарциссов под Женевой? Эту красоту все мечтают увидеть.
– Из машины полюбуюсь.
С террасы тем временем начали пускать фейерверк. Взлетали ракеты, крутились, разбрасывая фонтаны искр, огненные карусели, потом в дело пошли петарды, оставляя за собой дымно-пурпурный шлейф, они с шипением уносились ввысь и, замедляясь, уже почти обессилев в своем одиноком полете, вдруг разрывались снопами золотистых, зеленых, розовых шаров и сотней переливчатых, искрящихся огней плавно опускались на землю.
– Бог ты мой! – вдруг прошептал Хольман. – Далай-лама!
– Где?
– Вон, в дверях. Только что пришел.
Профессор, бледный, плешивый, в сером деловом костюме, и вправду стоял у входа, молча разглядывая развеселую ресторанную публику. Кто-то немедленно нахлобучил на него бумажный колпак. Сбросив его, Далай-лама направился к столику неподалеку от двери.
– Кто бы мог подумать! – растерянно пробормотал Хольман. – Что будем делать?
– А ничего, – бросила Лилиан.
– Не лучше ли смыться, пока не поздно?
– Нет.
– Да он вас и не узнает, Хольман, – успокоила Долорес. – В усах-то.
– Но вас! И Лилиан.
– Давайте пересядем, чтобы он ваши лица не видел, – предложил Шарль Ней, вскакивая. Он поменялся местами с Долорес, Мария Савиньи села на стул Хольмана. Клерфэ с усмешливо-вопросительной улыбкой смотрел на Лилиан, не желает ли та пересесть на его место. Та только головой покачала.
– Ну же, Лилиан, скорее, – торопил Шарль. – Не то он вас узнает, и завтра будет разнос. А мы в этом месяце и так уже сколько раз проштрафились.
Лилиан наблюдала, как недопеченный блин профессорской физиономии, моргая белесыми глазами, плывет над столиками, то исчезая в людской толчее, то выныривая снова – точь-в-точь как бледноликая луна на черном небосклоне.
– Нет, – твердо сказала она. – Останусь тут.
Лыжники меж тем уже потянулись к выходу.
– Вы тоже покатитесь? – спросила Долорес у Клерфэ. Тот был в лыжном костюме.
– И не подумаю. Слишком рискованно.
Долорес рассмеялась.
– Он прав, – вступился за друга Хольман. – Если толком не умеешь, конечно, рискованно.
– А если умеешь? – спросила Лилиан.
– Тогда еще рискованней, – отозвался Клерфэ. – От самоуверенности до лихачества один шаг.
Они тоже отправились поглядеть на факельный спуск. Хольман, Шарль Ней и Долорес постарались затесаться в общей толкучке, Лилиан же рядом с Клерфэ прошла под белесым взглядом профессора не таясь и без всякой спешки.
По утоптанной дорожке они спустились до начала трассы. Чадящие огни факелов бросали зыбкие отсветы на сугробы и лица. Первые лыжники, высоко держа факелы над головой, уже срывались вниз по склону. Секунды спустя они превращались в пылающие точки и один за другим исчезали внизу за поворотом. Лилиан смотрела им вслед, следила, как бесстрашно они ныряют вниз, словно в бурный, опасный поток жизни, точь-в-точь как ракеты, что в высшей точке своего излета, полыхнув разрывом, вот так же устремляются вниз ослепительно искрящимся звездопадом.
– Когда завтра выезжаем? – спросила она у Клерфэ.
Он вскинул на нее глаза. И сразу все понял.
– Когда хотите. В любое время. Можно и вечером, затемно. Можно с утра. Или послезавтра, если вы завтра не успеете.
– Нет-нет, не нужно. Я быстро соберусь. Вы сами когда хотели выехать?
– Часа в четыре.
– К этому времени я буду готова.
– Хорошо. Я за вами заеду.
И Клерфэ уже снова смотрел на лыжников.
– Вам не придется обо мне заботиться, – сказала Лилиан. – Просто высадите меня в Париже. Считайте, что я… – она подыскивала слова.
– Случайный попутчик, голосующий на обочине? – помог ей Клерфэ.
– Да-да. Вот именно.
– Хорошо.
Лилиан чувствовала: ее всю трясет. Исподтишка она посматривала на Клерфэ. Он ни о чем не спрашивает. Я ничего не обязана ему объяснять, думала она. И он мне верит. То, что для меня поворот судьбы, для него всего лишь обычное решение, какие принимаешь каждый день. Может, он даже не считает меня такой уж больной; вот если бы я на гонках разбилась, другое дело. К немалому своему изумлению, она чувствовала, как тяжесть, от которой она изнемогала все эти годы, медленно спадает с ее плеч. Рядом с ней, впервые за столько лет, зрелый человек, мужчина, которого ее болезнь нисколько не заботит! Ее это переполняло каким-то неизъяснимым счастьем. Словно она перешагнула некий рубеж, прежде совершенно неприступный. Болезнь, это мутная оконная пелена между ней и остальным миром, внезапно спала, – и перед глазами во всей захватывающей дух ясности распахнулись раздолья жизни там, внизу, меж облаков, равнин и людских судеб, и сама она, уже не изгой, не пария, теперь тоже ко всему этому причастна, стоит среди здоровых как равная, над обрывом, с шипящим, пылающим факелом в руке, готовая ринуться вниз, во тьму неизведанного. Как это Клерфэ однажды сказал? Главное в жизни – возможность самому выбрать смерть, хотя бы только ради того, чтобы не убивать других, не приканчивать, как крыс, не душить своими руками, если ты этого не хочешь. Что ж, она готова выбрать. Пусть она вся дрожит, но она готова.
6
Наутро Волков застал ее над чемоданами.
– Ты опять в сборах, душа моя? С утра пораньше?
– Да, Борис, как видишь.
– К чему все это? Все равно ведь через пару дней все распакуешь обратно.
Он не в первый раз наблюдал эту картину. Каждый год ее вот так же, словно перелетных птиц по весне или осенью, одолевала охота к перемене мест. Потом собранные чемоданы пару дней, если не пару недель стояли в палате, покуда порыв не иссякал и Лилиан вновь не смирялась со своей участью.
– Я уезжаю, Борис, – сказала она. Да, она боялась этого объяснения. – В этот раз я правда уезжаю.
Прислонившись к дверному косяку, он смотрел на нее молча. Платья и пальто разложены на кровати, свитера и ночные рубашки развешены на оконных шпингалетах. Туфельки на шпильках выстроились на стульях и на ночном столике, лыжные вещи свалены в кучу у балконной двери.
– Я правда уезжаю, – повторила она, видя, что он все еще ей не верит.
Он кивнул.
– Ага, завтра. А послезавтра, ну или через неделю будем распаковываться. Зачем ты мучишь себя понапрасну?
– Борис! – воскликнула она. – Прекрати! Это все бесполезно! Я уезжаю.
– Завтра?
– Нет, сегодня.
Она чувствовала и его мягкую готовность соглашаться с чем угодно, и его неверие – эту паутину, которой он снова хочет опутать, парализовать ее волю.
– Я уезжаю, – повторила она твердо. – Сегодня. С Клерфэ.
Наконец-то она увидела, как изменился его взгляд.
– С Клерфэ?
– Да. – Она смотрела ему прямо в глаза. Хотелось скорее с этим покончить. – Я уезжаю одна. Но с Клерфэ, потому что он сегодня тоже уезжает, а у меня одной не хватило бы духа. Только по этой причине я уезжаю с ним. В одиночку мне с этим всем здесь, наверху, не справиться.
– С этим всем – это со мной?
– И с тобой тоже, но не в таком смысле.
Он шагнул в комнату.
– Но ты не можешь уехать, – сказал он.
– Могу, Борис. Хотела написать тебе. Вот, видишь, – она кивнула на небольшую, латунного плетения, корзинку для бумаг возле письменного стола, на дне которой валялось несколько скомканных листов. – И не смогла. Хотела объяснить, но это безнадежно.
Безнадежно, думал Волков. Что значит «безнадежно»? Почему вдруг сегодня безнадежно что-то, чего вчера и в помине не было. Он обвел глазами платья, туфельки – еще секунду назад в этом бедламе они выглядели только жертвами очередной женской взбалмошности, а теперь, высвеченные вспышкой догадки, нестерпимой истиной расставания, казались оружием, нацеленным ему прямо в сердце. Только что он видел перед собой всего лишь очаровательный дамский каприз – и вот уже стоит, ошпаренный болью, словно пришел с похорон близкого человека, а на глаза вдруг попадается что-то из личных вещей умершего, – пара обуви, белье, перчатки.