Эрих Ремарк – Земля обетованная. Последняя остановка. Последний акт (сборник) (страница 33)
Это был тихий, скромный человек с изысканными манерами – совсем не такой, каким я его себе представлял. Мою благодарность за его поручительство Танненбаум решительно отверг, с улыбкой заметив:
– Помилуйте, мне же это ничего не стоило.
Он провел нас в салон, плавно переходивший в несусветных размеров столовую. На пороге я остолбенел, только и сумев вымолвить:
– Бог ты мой!
Три огромных стола принимали гостя радушным полукругом. Они были заставлены блюдами, тарелками и подносами так плотно, что не видно было скатерти. Левый являл собою царство всевозможных сладостей, среди которых величиной и статью выделялись два торта, один мрачных тонов, шоколадный, с надписью кремом «Танненбаум», второй марципановый, розовый, в центре которого, в ободке из марципановых розанчиков, розовым кремом было выдавлено имя Смит.
– Идея нашей кухарки, – пояснил Танненбаум. – Мы не смогли ее отговорить. Торт «Танненбаум» будет разрезан и съеден сегодня. А «Смит» завтра, когда мы вернемся с церемонии вручения гражданства. Кухарка видит в этом нечто вроде символического акта.
– С какой стати вы выбрали именно фамилию Смит? – спросил Хирш. – Майер ничуть не менее распространенная. Зато более еврейская.
Танненбаум смутился.
– С нашей национальностью и верой это никак не связано, – пояснил он. – Мы ведь не отрекаемся ни от того, ни от другого. Но кому же охота всю жизнь быть ходячим напоминанием о рождественской елке?
– На Яве люди по нескольку раз в жизни меняют имена. В зависимости от самочувствия. По-моему, очень разумный обычай, – заметил я, не в силах отвести глаз от стоявшей прямо передо мной курицы в портвейном соусе.
Танненбаум все еще переживал, уж не задел ли он ненароком религиозные чувства Роберта. Он что-то слышал о маккавейских подвигах Хирша во Франции и очень его за это уважал.
– Что вы будете пить? – спросил он.
Хирш хохотнул.
– По такому случаю – только отборное шампанское: «Периньон».
Танненбаум покачал головой.
– Этого у нас нет. Сегодня нет. Сегодня вообще не будет французских вин. Не хотим никаких напоминаний о прошлом. Была возможность достать геневер – это голландская можжевеловая водка – и мозельские вина. Мы отказались: слишком много в этих странах пережито. Америка нас приняла – значит, будем пить сегодня только американские вина и американское спиртное. Вы ведь нас понимаете, не так ли?
Хирш, похоже, понимал не вполне.
– Франция-то чем вам не угодила? – изумился он.
– Нас туда не пропустили на границе.
– И теперь в отместку вы объявили единоличную блокаду! Войну напиткам! Очень остроумно!
– Никакой отместки, – кротко объяснил Танненбаум. – Просто знак благодарности стране, которая нас приняла и приютила. У нас есть калифорнийское шампанское, Нью-Йоркское и чилийское белое вино, виски бурбон. Мы хотим забыть, господин Хирш! Хотя бы сегодня! Иначе как вообще дальше жить? Мы хотим все позабыть. В том числе и нашу треклятую фамилию. Хотим все начать сначала!
Я смотрел на этого маленького трогательного человечка, на его благородные седины. «Забыть, – думал я, – какое блаженное слово, и какое наивное!» Но, наверное, каждый понимает под забвением что-то свое.
– Какая восхитительная выставка яств, господин Танненбаум, – вмешался я. – Тут еды на целый полк. Неужели все будет сметено за один вечер?
Танненбаум с явным облегчением улыбнулся.
– Наши гости никогда не жалуются на отсутствие аппетита. Прошу вас, угощайтесь. Не ждите особого приглашения. Тут каждый берет, что ему нравится.
Я немедленно цапнул себе заливную куриную ножку в портвейном соусе.
– За что ты взъелся на Танненбаума? Какие у тебя с ним счеты? – спросил я Хирша, покуда мы неспешно обходили невероятное изобилие блюд.
– Да ни за что, – ответил он. – У меня с собой счеты.
– У кого же их нет?
Хирш взглянул на меня.
– Забыть! – проговорил он запальчиво. – Как будто это так просто! Просто забыть, чтобы ничто не нарушало уюта! Да только тот может забыть, кому забывать нечего!
– Может, с Танненбаумом как раз так и есть, – заметил я миролюбиво, подгребая к себе еще и куриную грудку. – Может, ему нужно забыть только утраченные деньги. Не мертвых.
Хирш опять посмотрел на меня.
– У каждого еврея есть свои мертвые! И каждому есть что забыть! Каждому!
Я как бы между прочим обвел глазами столовую.
– Кто же это все будет есть, Роберт? – спросил я. – Такое расточительство!
– Съедят, не волнуйся, – ответил Хирш уже спокойней. – Да еще двумя партиями. Сегодня вечером угощают первую волну. Это эмигранты, которые уже чего-то здесь достигли, или врачи, адвокаты и прочие представители деловых сословий, которые еще ничего не успели достигнуть, а также актеры, писатели, ученые, которые либо еще толком не говорят по-английски, либо просто поленились выучить, короче, эмигрантский пролетариат в белых воротничках, который в большинстве своем потихоньку здесь голодает.
– А завтра? – спросил я.
– Завтра остатки будут переправлены благотворительным обществам, которые помогают беженцам победнее. Помощь, конечно, действенная, хотя и примитивная.
– Что в этом плохого, Роберт?
– Да ничего, – проронил он.
– Вот и я о том же! И все это готовится здесь, в доме?
– Все, – подтвердил Хирш. – А вкуснотища – пальчики оближешь! У Танненбаума в Германии была кухарка, венгерка. Ей потому и разрешили остаться в еврейской семье, что она не арийка. И когда Танненбаумы вынуждены были покинуть родину, она сохранила им верность. Два месяца спустя, тихо, без шума, выехала в Голландию, провезя у себя в желудке фамильные драгоценности госпожи Танненбаум, все самые дорогие камни, которые хозяйка догадалась освободить от оправ и доверить ей. Перед самой границей Роза их заглотила, запив двумя чашками кофе и заев двумя кусками легкого бисквита со взбитыми сливками. Самое смешное – эти предосторожности даже оказались излишними. Толстая голубоглазая блондинка с венгерским паспортом не вызвала вообще никаких подозрений – ее никто и проверять-то не стал. Теперь стряпает здесь. Одна, без всякой посторонней помощи. Никто не знает, как она со всем этим справляется. Настоящее сокровище. Последний островок великой венской и будапештской традиции.
Я зачерпнул полную, с горкой, ложку жареной куриной печенки. Она была приготовлена с луком. Хирш засопел.
– Не могу устоять, – заявил он, накладывая солидную порцию печени себе на тарелку. – В последний раз куриная печенка спасла меня от самоубийства.
– С шампиньонами или без? – деловито поинтересовался я.
– Без. Зато было много лука. Ты же знаешь из нашего «Ланского катехизиса»: жизнь – штука многослойная, и в каждом слое свои прорехи. Обычно прорехи не совпадают, поэтому одни слои как бы поддерживают и затыкают другие. И только когда прорехи совпадают во всех слоях сразу, возникает настоящая угроза жизни. Тогда наступает час беспричинных самоубийств. И у меня однажды такой час был. Но спас запах жареной куриной печенки. Я решил сперва ее съесть, а уж потом покончить счеты с жизнью. Пришлось немного подождать, пока печенка зажарилась. Потом выпил кружку пива. Пиво оказалось недостаточно холодным. Пришлось подождать, пока принесут холодного. А тем временем завязался разговор. Я был жутко голоден и заказал еще одну порцию. Вот так, одно на одно, и пошло-поехало дальше: я снова жил. Это не анекдот.
– Охотно верю. – Я уже взялся за ложку, торопясь положить себе вторую порцию печенки. – Для профилактики! – объяснил я Хиршу. – Про запас на случай самоубийства.
– Я расскажу тебе другую историю. Она вспоминается мне всякий раз, когда я слышу тот ломаный косноязычный английский, на котором говорят многие эмигранты. Так вот, жила тут одна старая эмигрантка, бедная, больная и беспомощная. Она надумала покончить счеты с жизнью и уже открыла на кухне газ, но как раз в этот момент подумала о том, как тяжело ей давался английский, а в последние дни она почувствовала, что вроде бы начала понимать окружающих. И ей стало жаль затраченных усилий – не пропадать же им теперь! Начатки английского – вот все, что у нее было, но она уцепилась за них, не желая терять, и так выкарабкалась. С тех пор я всякий раз думаю о ней, едва заслышу тяжелый тевтонский акцент наших эмигрантов, даже когда они вполне сносно и бегло говорят по-английски. Меня от этого акцента воротит, но он и трогает до слез. Смешное спасает от трагического, а вот трагическое от смешного не спасает. Посмотри на эти шеренги бедолаг! Вот они стоят перед блюдами с салатами, селедкой и ростбифами, трогательные в своей кроткой благодарности, побитые жизнью, но еще полные стойкого бедняцкого мужества. Они думают, все худшее у них уже позади! Потому и стараются изо всех сил уж как-нибудь перебиться, перетерпеть, переголодать. Но самое худшее их еще только ждет.
– Что же это? – спросил я.
– Сейчас у них есть какая-то надежда. Но по возвращении… Они об этом мечтают, грезят во сне. Ждут, что им все возместится. Хотя ни за что в этом не признаются – все равно ждут. Ожидание придает им сил. Но это иллюзия! Они сами по-настоящему ни во что такое не верят. А когда вернутся, никому до них не будет дела. Даже так называемым хорошим немцам. Одни, как и раньше, будут ненавидеть их открыто, другие, чувствуя угрызения совести, будут ненавидеть исподтишка. Прежняя родина окажется им куда худшей чужбиной, чем здешняя жизнь, которую они терпеливо выносят в надежде на возвращение домой в ореоле мучеников.