Эрих Ремарк – Возвращение (страница 26)
Людвиг подталкивает меня.
— О чем же ему написать? — быстро говорю я, спохватившись.
— Чтобы он разрешил мне отправиться во Флери, — возбужденно отвечает Гизекке. — Мне это непременно помогло бы. Сейчас там должно быть тихо, а я помню это место, когда там все грохотало и взлетало на воздух. Я пошел бы пешком через Ущелье Смерти, мимо Холодной Земли, прямо к Флери; если бы я не услышал ни одного выстрела, у меня бы все прошло. И я наверное успокоился бы, вы как думаете?
— И так все уляжется, — уговаривает его Людвиг и кладет ему руку на плечо. — Тебе только надо ясно отдать себе во всем отчет.
Гизекке грустно смотрит перед собой:
— Так напишите же майору. Меня зовут Герхардт Гизекке. Через два «к». — Глаза его помутнели и словно ослепли. — Принесите мне немного яблочного мусса. Я бы с таким удовольствием поел сейчас мусса.
Мы обещаем ему все, что он просит, но он уже нас не слышит, он уже ко всему безучастен. Мы прощаемся. Он встает и отдает Людвигу честь. Потом с отсутствующим взором садится за стол.
Выходя, я еще раз оглядываюсь на Гизекке. Вдруг он, точно проснувшись, вскакивает и бежит за нами.
— Возьмите меня с собой, — просит он каким-то высоким, странным голосом, — они опять ползут сюда...
Он испуганно жмется к нам. Мы не знаем, что делать. В эту минуту появляется врач, оглядывает нас и осторожно берет Гизекке за плечи.
— Пойдемте в сад, — говорит он, и Гизекке послушно дает себя увести.
Мы выходим из больницы. Вечернее солнце низко стоит над полями. Из решетчатого окна все еще доносится пение: «Но тех замков нет уж больше. Тучи по небу плывут...»
Мы молча шагаем. Поблескивают борозды на пашнях. Узкий и бледный серп луны повис между ветвями деревьев.
— По-моему, — говорит Людвиг, — у каждого из нас кое-что в этом роде...
Я гляжу на него. Лицо его освещено закатом. Оно серьезно и задумчиво. Я хочу ответить Людвигу и вдруг начинаю дрожать, сам не зная отчего.
— Не нужно об этом говорить, — прерывает его Альберт.
Мы продолжаем наш путь. Закат бледнеет, надвигаются сумерки. Ярче светит месяц. Ночной ветер поднимается с полей, и в окнах домов вспыхивают первые огни. Мы подходим к городу.
Георг Рахе за всю дорогу не сказал ни слова. Только когда мы остановились и стали прощаться, он словно очнулся:
— Вы слышали, чего он хочет? Во Флери — назад во Флери...
Домой мне еще не хочется. И Альберту тоже. Мы медленно бредем по обрыву. Внизу шумит река. У мельницы мы останавливаемся и перегибаемся через перила моста.
— Как странно, Эрнст, что у нас теперь никогда не появляется желание побыть одному, правда? — говорит Альберт.
— Да, — соглашаюсь я. — Не знаешь толком, куда девать себя.
Он кивает:
— Вот именно. Но ведь, в конце концов, надо себя куда-нибудь деть.
— Если бы в руках у нас была уже какая-нибудь специальность! — говорю я.
Он пренебрежительно отмахивается:
— И это ничего не даст. Живой человек нужен, Эрнст. — И, отвернувшись, тихо прибавляет: — Близкий человек, понимаешь?
— Ах, человек! — возражаю я. — Это самая ненадежная штука в мире. Мы немало насмотрелись, как легко его отправить к праотцам. Придется тебе обзавестись десятком-другим друзей, чтобы хоть кто-нибудь уцелел, когда пули начнут их косить.
Альберт внимательно смотрит на силуэт собора:
— Я не то хочу сказать... Я говорю о человеке, который целиком принадлежит тебе. Иногда мне кажется, что это должна быть женщина...
— О господи! — восклицаю я, вспоминая Бетке.
— Дурень! — сердится он вдруг. — В жизни совершенно необходимо иметь какую-то опору, неужели ты этого не понимаешь? Я хочу быть любимым, и тогда я буду опорой для того человека, а он для меня. А то хоть в петлю лезь! — Он вздрагивает и отворачивается.
— Но послушай, Альберт, — тихо говорю я, — а мы-то для тебя что-нибудь значим?
— Да, да, но это совсем другое... — И, помолчав, шепчет: — Надо иметь детей, детей, которые ни о чем не знают...
Мне не совсем ясно, что он хочет сказать. Но я не расспрашиваю больше.
Часть четвертая
1
Мы представляли себе все иначе. Мы думали: мощным аккордом начнется сильное, яркое существование, полновесная радость вновь обретенной жизни. Таким рисовалось нам начало. Но дни и недели скользят как-то мимо, они проходят в каких-то безразличных, поверхностных делах, и на поверку оказывается, что ничего не сделано. Война приучила нас действовать почти не размышляя, ибо каждая минута промедления чревата была смертью. Поэтому жизнь здесь кажется нам очень уж медлительной. Мы берем ее наскоком, но прежде, чем она откликнется и зазвучит, мы отворачиваемся от нее. Слишком долго была нашим неизменным спутником смерть; она была лихим игроком, и ежесекундно на карту ставилась высшая ставка. Это выработало в нас какую-то напряженность, лихорадочность, научило жить лишь настоящим мгновением, и теперь мы чувствуем себя опустошенными, потому что здесь это все не нужно. А пустота родит тревогу: мы чувствуем, что нас не понимают и что даже любовь не может нам помочь. Между солдатами и несолдатами разверзлась непроходимая пропасть. Помочь себе можем лишь мы сами.
В наши беспокойные дни нередко врывается странный рокот, точно отдаленный гром орудий, точно глухой призыв откуда-то из-за горизонта, призыв, который мы не умеем разгадать, которого мы не хотим слышать, от которого мы отворачиваемся, словно боясь упустить что-то, словно что-то убегает от нас. Слишком часто что-то убегало от нас, и для многих это была сама жизнь...
В берлоге Карла Брегера все вверх дном. Книжные полки опустошены. Книги, целыми пачками, валяются кругом — на столах и на полу.
Когда-то Карл был форменным библиоманом. Он собирал книги так, как мы собирали бабочек или почтовые марки. Особенно любил он Эйхендорфа. У Карла три различных издания его сочинений. Многие из стихотворений Эйхендорфа он знает наизусть. А сейчас он собирается распродать всю свою библиотеку и на вырученный капитал открыть торговлю водкой. Он утверждает, что на таком деле можно теперь хорошо заработать. До сих пор Карл был только агентом у Леддерхозе, а сейчас хочет обзавестись самостоятельным предприятием.
Перелистываю первый том одного из изданий Эйхендорфа в мягком переплете синего цвета. Вечерняя заря, леса и грезы... Летние ночи, томление, тоска по родине... Какое это было время!..
Вилли держит в руках второй том. Он задумчиво рассматривает его.
— Это надо бы предложить сапожнику, — советует он Карлу.
— Почему? — улыбаясь спрашивает Людвиг.
— Кожа. Понятно? — отвечает Вилли. — У сапожников сейчас острый голод на кожу. Вот, — он поднимает с пола собрание сочинений Гете, — двадцать томов. Это по меньшей мере шесть пар великолепной кожаной обуви. За этого Гете сапожники наверняка дадут тебе гораздо больше любого букиниста. Они с ума сходят по настоящей коже.
— Хотите? — спрашивает Карл, указывая на книги. — Для вас со скидкой!
Мы дружно отказываемся.
— Ты бы все-таки еще раз подумал, — говорит Людвиг, — потом ведь не купишь.
— Чепуха, — смеется Карл. — Прежде всего надо жить; жить лучше, чем читать. И на экзамены я плюю. Все это ерунда! Завтра начнется проба различных сортов водок. Десять марок заработка на бутылке контрабандного коньяка — это заманчиво, дружище. Деньги — единственное, что вообще нужно. С деньгами все можно иметь.
Он увязывает книги в пачки. Я вспоминаю, что в былое время Карл предпочел бы голодать, но не продал бы ни одной книги.
— Почему у вас такие ошалелые лица? — смеется он над нами. — Надо уметь из всего извлечь пользу. За борт старый балласт! Пора начать новую жизнь!
— Это верно, — соглашается Вилли. — Будь у меня книги, я бы их тоже спустил.
Карл хлопает его по плечу:
— От сантиметра торговли больше толку, чем от километра учености, Вилли. Я вдосталь повалялся в окопной грязи, с меня хватит. Хочу взять от жизни все, что можно.
— В сущности, он прав, — говорю я. — Чем мы тут, на самом деле, занимаемся? Щепотка школьных знаний — ведь это ровным счетом ничего...
— Ребята, смывайтесь и вы, — говорит Карл. — Чего вы не видели в этой дурацкой школе?
— Да, все это ерунда, конечно, — откликается Вилли. — Но мы по крайней мере вместе. А кроме того, до экзаменов осталось каких-нибудь два-три месяца. Бросить все-таки жалко. Аттестат не помешает. А дальше видно будет...
Карл нарезает листы упаковочной бумаги:
— Знаешь, Вилли, так будет всю жизнь. Всегда найдутся два-три месяца, из-за которых что-либо жалко бросить. Так и не заметишь, как подойдет старость...
Вилли усмехается:
— Поживем — чаю попьем, а там поглядим...
Людвиг встает.
— Ну, а отец твой что говорит?
Карл смеется: