Эрих Ремарк – Чёрный обелиск (страница 61)
— Кто накажет Бога за то, что Он заставил нас страдать? Здесь, на земле, людей за такое сажают в тюрьму или вешают. А кто повесит Бога?
— Об этом я еще не думал. Как-нибудь при случае спрошу об этом викария Бодендика.
Мы идем по аллее назад. Несколько светлячков искрами мелькают в темноте. Изабелла вдруг останавливается.
— Ты слышал?
— Что?
— Земля! Она только что прыгнула, как лошадь. Ребенком я всегда боялась, что упаду вниз во сне. И просила, чтобы меня привязали к кровати. Как ты думаешь, можно доверять силе тяжести?
— Можно. Так же, как смерти.
— Не знаю... Ты никогда не летал?
— На самолете?
— На самолете! — презрительно произносит Изабелла. — Это может каждый. Я имею в виду — во сне.
— Летал. Но это ведь тоже может каждый?
— Нет.
— Мне кажется, любому человеку хоть раз в жизни снится, что он летит. Это один из самых распространенных снов.
— Ну вот видишь! А ты доверяешь силе тяжести! А если она в один прекрасный день исчезнет? Что тогда? Тогда мы все будем летать по воздуху, как мыльные пузыри! И кто тогда будет кайзер? Тот, кто привяжет к ногам больше всего свинца, или тот, у кого самые длинные руки? И как тогда спуститься с дерева?
— Не знаю. Но свинец тут тоже не помог бы. Он тоже стал бы легким, как воздух.
У нее на лице вдруг появляется игривое выражение. В глазах бледными кострами отражается луна. Она откидывает волосы назад, и в холодном свете они кажутся бесцветными.
— Ты сейчас похожа на колдунью, — говорю я. — Молодую и опасную колдунью!
Она смеется.
— На колдунью... — шепотом повторяет она. — Наконец-то до тебя дошло! Долго же ты соображал!
Она рывком расстегивает широкую синюю юбку, юбка падает на землю, и она переступает через нее. На ней теперь только коротенькая распахнутая белая блузка и туфли. Тонкая и белая, с бледными волосами и бледными глазами, она в темноте больше похожа на мальчика, чем на женщину.
— Иди ко мне! — шепчет она.
Я оглядываюсь. «Черт побери! — думаю я. — Не дай Бог сейчас появится Бодендик или Вернике или кто-нибудь из сестер!» И злюсь на себя за то, что думаю это. Изабелле никогда бы не пришло в голову ничего подобного. Она стоит передо мной, как сильфида, на мгновение принявшая человеческий облик и готовая улететь.
— Тебе надо одеться, — говорю я.
Она смеется.
— Да что ты говоришь! Ты уверен, Рудольф? — насмешливо произносит она и кажется и в самом деле невесомой.
Зато я словно вдруг вобрал в себя всю силу тяжести земли.
Она медленно подходит ко мне, хватает мой галстук и пытается сорвать его. У нее пепельно-серые губы, матово-белые зубы; даже голос ее словно обесцветился в тусклом лунном сиянии.
— Сними это! — шепчет она и расстегивает воротник и рубашку, отрывая пуговицы.
Я ощущаю голой грудью холод ее рук. Они совсем не мягкие — эти узкие и жесткие руки с силой впиваются в мою кожу. В ней вдруг прорвалось что-то такое, чего я никак не ожидал в ней обнаружить. Я чувствую это что-то как мощный толчок, как сильный порыв ветра, который летит издалека, с широких равнин, и, сжатый узким горлом ущелья в стальную пружину, превращается в ураган. Озираясь по сторонам, я пытаюсь удержать ее руки, но она вырывает их. Она уже не смеется; ее вдруг охватило исступление живой твари, для которой любовь — избыточный, чисто декоративный элемент, которая видит лишь одну цель и для достижения ее готова умереть.
Мне не совладать с ней; в ней внезапно открылся источник таких сил, которые я могу побороть только свирепой грубостью. Чтобы избежать этого, я притягиваю ее к себе. Так она беззащитнее. Но ближе. Ее обнаженные груди касаются моей груди, я чувствую руками ее тело и невольно еще сильнее прижимаю ее к себе. «Нет, нельзя! — говорю я себе. — Она же больна! Это будет равноценно насилию! Но с другой стороны — всё и всегда в жизни равноценно насилию!» Ее глаза прямо передо мной, пустые, без проблеска сознания, застывшие и прозрачные.
— Боишься! — шепчет она. — Ты всегда боишься!
— Я не боюсь... — бормочу я.
— Чего? Чего ты боишься?
Я не отвечаю. Страх вдруг как рукой сняло. Пепельно-серые губы Изабеллы прижимаются к моему лицу, — холодные, как и вся она, но меня обжигает озноб лихорадочного жара; моя кожа стягивается, и только голова пылает; я чувствую зубы Изабеллы, она — тонкий, длинный, выпрямившийся во весь рост зверек, она — призрак, сгусток лунного света и вожделения, покойница, живая, восставшая из гроба покойница; ее кожа и губы холодны; ужас и запретное желание сливаются в стремительном вихре, я с силой отрываю и отталкиваю ее от себя, так что она падает...
Она не спешит подниматься. Она лежит на земле, как белая ящерица, и шипит на меня, изрыгая проклятья и оскорбления, непрерывный поток ругательств — извозчичьих, солдатских, грязных, площадных, многие из которых я даже никогда не слышал; они впиваются в меня, как ножи, обжигают, как плетки, — слова, присутствия которых в ее голове я не мог себе и представить, слова, на которые отвечают только кулаками.
— Успокойся! — говорю я.
Она смеется.
— «Успокойся»! — передразнивает она меня. — Это все, что ты знаешь! «Успокойся»! Пошел к черту! — опять шипит она вдруг зло. — Убирайся, тряпка! Кастрат несчастный!..
— Замолчи! — не выдерживаю я. — Иначе...
— Что — иначе? Ну попробуй!
Оперевшись на руки и выгнувшись вперед в бесстыдной позе, она кривит рот в презрительной гримасе.
Я молча смотрю на нее. Она должна вызывать у меня в эту минуту отвращение, но я не чувствую никакого отвращения. Даже в этой непристойной позе она не имеет ничего общего с бульварными девками, несмотря на все, что она делает и выкрикивает; во всем этом и в ней самой есть что-то отчаянное, дикое и невинное, я люблю ее, я хотел бы взять ее на руки и унести прочь, но не знаю, куда. Я поднимаю руки и поражаюсь их непомерной тяжести и чувствую себя несчастным, беспомощным, жалким провинциальным обывателишкой.
— Катись отсюда! — зло шипит Изабелла с земли. — Уходи! Проваливай! И больше никогда не приходи сюда! Только попробуй еще раз показаться мне на глаза, старый хрыч! Церковная крыса! Плебейское отродье! Евнух! Иди отсюда, идиот! Придурок! Мелкая душонка! И не смей больше таскаться сюда!
Она смотрит на меня, уже стоя на коленях; ее рот стал маленьким, глаза плоскими, серыми и злыми. Легким прыжком она вскакивает на ноги и, схватив юбку, уходит на своих длинных ногах, быстро, словно паря над землей, выходит из аллеи в лунное сияние, похожая на обнаженную танцовщицу, развевающую свою синюю широкую юбку, как знамя.
Мне хочется броситься вслед за ней, крикнуть ей, чтобы она оделась, но я неподвижно стою на месте. Я не знаю, что ей в эту минуту еще может прийти в голову; потом я вспоминаю, что голые пациенты, особенно пациентки, здесь не редкость.
Я медленно иду по аллее к воротам, поправляя рубашку и остро ощущая чувство вины — сам не зная, почему.
Поздно ночью я слышу, как возвращается Кнопф. Судя по звуку шагов, надрался он прилично. Мне сегодня совсем не до воспитательной работы, но именно поэтому я и иду к водосточной трубе. Кнопф останавливается в воротах и, как старый солдат, оценивает боевую обстановку. Вокруг все тихо. Он осторожно подходит к обелиску. Я, конечно же, не ожидал, что фельдфебель запаса оставит свою пагубную привычку после первого же предупредительного выстрела. Вот он стоит в боевой готовности перед памятником и прислушивается. Затем на всякий случай делает еще один, контрольный осмотр подступов к объекту. После этого прибегает к военной хитрости: сделав вид, что расстегивает ширинку, он в последний раз вслушивается в тишину. Наконец, убедившись, что все спокойно, он с торжествующей ухмылкой в моржовых усах занимает позицию перед обелиском и начинает очередной акт кощунства.
— Кно-опф!.. — возглашаю я через трубу гнусавым заунывным голосом. — Ты опять за свое, скотина?.. Ведь я предупреждал тебя!
Перемена в выражении лица Кнопфа с трудом поддается описанию. Я всегда с недоверием относился к утверждению, что кто-то от ужаса широко раскрыл глаза: я думал, что человек, наоборот, должен в такие минуты прищуривать их, чтобы острее видеть. Но Кнопф и в самом деле распахивает их, как испуганная лошадь при разрыве тяжелого снаряда. И даже вращает ими.
— Ты недостоин звания фельдфебеля саперных войск! — продолжаю я грозным голосом. — Я лишаю тебя этого звания! С этой минуты ты разжалован в рядовые, ссыкун несчастный! Вольно! Пшел вон!
Из глотки Кнопфа вырывается хриплый вой.
— Нет!.. Нет! — каркает он и затравленно озирается, тщетно силясь понять, откуда звучит глас Божий.
Звук исходит от угла между воротами и стеной его дома. Но там нет ни окон, ни отверстий. Кнопф в отчаянии.
— Всё, дружок! Теперь никаких сабель, никаких фуражек и нашивок! — зловещим полушепотом прибавляю я. — И никаких парадных мундиров! С этой минуты, Кнопф, ты — сапер второго класса! Понял, ты, болт свинячий?..
— Не-ет!.. — воет Кнопф, пораженный в самое свое солдафонское сердце. Истинный тевтонец скорее позволит отрезать себе палец, чем согласится лишиться воинского звания. — Не-ет!.. — уже шепотом молит он невидимого Судию, воздев грабли к небесам.
— Застегни штаны!.. — приказываю я и вдруг, вспомнив все ругательства и оскорбления, которыми меня осыпа́ла Изабелла, чувствую почти физическую боль в груди, и у меня темнеет в глазах от отчаяния и безысходности.