Эрих Мария Ремарк – Жизнь взаймы, или У неба любимчиков нет (страница 7)
Клерфэ протянул ей пачку.
– Вам этого не понять, – пробормотала она. – Не понять, что здесь чувствуешь себя как в лагере военнопленных. Именно в плену, не в тюрьме. В тюрьме по крайней мере знаешь, когда выйдешь. А вот в плену, где ни срока, ни приговора…
– Понимаю, – проронил Клерфэ. – Сам бывал.
– Вы? В санатории?
– В лагере. Для военнопленных. В войну. Но у нас-то все наоборот было. Мы куковали в низине, на болотах, и Швейцарские Альпы казались нам вратами свободы. Тем более что из лагеря их было хорошо видно. А один из нас и вовсе был родом отсюда, так он нас своими рассказами чуть с ума не свел. Предложи нам тогда кто-нибудь освободиться, но с условием несколько лет прожить в горах, многие, думаю, согласились бы. Тоже умора, правда?
– Нет. А вы, вы бы согласились?
– Я бежать задумал.
– Кто же этого не задумывает? И что – бежали?
– Да.
Лилиан вся подалась вперед.
– И вам удалось уйти? Или вас поймали?
– Удалось. Иначе мы бы с вами сейчас не беседовали. Там все было без вариантов.
– А тот, другой? – спросила она немного погодя. – Ну, который про здешние горы рассказывал.
– Умер в лагере. От тифа. За неделю до освобождения.
Сани остановились перед отелем. Лишь тут Клерфэ заметил, что на Лилиан только легкие домашние туфельки. Он подхватил ее на руки, перенес через сугробы и перед входом снова поставил на ноги.
– Побережем атласные туфельки, – буркнул он. – Вы правда хотите в бар?
– Да. Мне надо чего-нибудь выпить.
В баре, топоча тяжеленными ботинками, лыжники танцевали с лыжницами. Официант предупредительно отвел их в угол, протер столик.
– Водки? – спросил он у Клерфэ.
– Нет. Чего-нибудь горячего. Глинтвейна или грога. – Клерфэ глянул на Лилиан. – Вы что из этого предпочитаете?
– Мне – водки. Разве сегодня, у нас, вы не водку пили?
– Да, но до еды. Давайте сойдемся на компромиссе, который французы величают «добрым боженькой в замшевых штанишках». Бордо.
Заметив, что она смотрит на него с недоверием, он понял: она считает, что он обходится с ней как с болящей, беречь ее вздумал.
– Я вас не дурачу, – успокоил он. – Будь я здесь один, я бы тоже заказал вино. Водки можно будет выпить завтра перед обедом сколько хотите. Сегодня же контрабандой прихватите с собой в санаторий бутылку.
– Хорошо. Тогда давайте пить то, что вы вчера пили во Франции – во Вьене, в «Отель де Пирамид».
Клерфэ про себя изумился: она запомнила оба названия. С ней, пожалуй, надо держать ухо востро: этак она не только названия на заметку будет брать.
– Это было бордо, – сказал он. – Лафит Ротшильд.
Соврал, конечно. Во Вьене он пил легонькое местное винцо, такое нигде больше не закажешь, его не вывозят, но сейчас не стоило всего этого объяснять.
– Принесите нам Шато Лафит тридцать седьмого года, если у вас есть, – попросил он официанта. – Только не согревайте его горячей салфеткой. Несите как есть, прямо из подвала.
– Оно у нас хранится наверху, сударь, при комнатной температуре.
– Какое счастье!
Официант удалился в сторону бара, но тут же вернулся.
– Вас к телефону, господин Клерфэ!
– Кто?
– Не знаю. Спросить?
– Это из санатория! – нервно прошептала Лилиан. – Крокодил!
– Сейчас выясним. – Клерфэ встал. – Где кабинка?
– Сразу за входной дверью, справа.
– Можете подавать вино. Откупорьте бутылку, пусть подышит.
– Неужели Крокодил? – спросила Лилиан, когда он вернулся.
– Нет. Это был звонок из Монте-Карло. – Он замялся на секунду, но, увидев, как просветлело от облегчения ее лицо, решил: ей вовсе не помешает узнать, что еще где-то тоже умирают люди. – Из госпиталя в Монте-Карло, – добавил он. – Один мой знакомый там умер.
– Вам надо возвращаться?
– Нет. Там уже ничем не поможешь. К тому же для него, по-моему, это было счастье.
– Счастье?
– Да. Он разбился в гонке и, если бы выжил, остался калекой.
Лилиан смотрела на него в упор. Уж не ослышалась ли она? Что он городит, этот самоуверенный здоровяк, заявившийся сюда из совсем другой, благополучной жизни?
– Вам не кажется, что и калеке иногда тоже жить хочется? – тихо прошипела она в приступе внезапной ненависти.
Клерфэ ответил не сразу. В ушах у него все еще металлом звенел резкий, полный отчаяния голос другой женщины: «Мне-то что делать? Феррер ничего мне не оставил! Ни гроша! Приезжайте! Помогите мне! Я совсем на мели! А все по вашей вине! Это вы, вы все виноваты! Вы и ваши гонки проклятые!»
Он встряхнул головой, отгоняя воспоминание.
– Это как посмотреть, – бросил он устало. – Этот мой приятель был без ума от женщины, которая изменяла ему на каждом шагу, со всяким механиком. А еще он был без ума от гонок, хотя гонщик оказался так себе, средненький, и никогда бы ничего не достиг. Мечтой всей его жизни были большие победы в гонках – и эта женщина. И вот он умер, так и не узнав правды ни о себе как гонщике, ни об этой женщине. Умер, не успев узнать, что после аварии эта женщина вообще не захотела его видеть, потому что ему ампутировали ногу. Вот что я имел в виду, говоря про его счастье.
– Может, несмотря ни на что, он все еще хотел жить!
– Не знаю, – задумался Клерфэ, внезапно усомнившись в своей уверенности. – Но мне случалось видеть смерти куда тяжелее этой. Вам разве нет?
– Мне тоже, – кивнула Лилиан, упрямо не желая соглашаться. – Но все, кто умирал, хотели жить.
Клерфэ промолчал. «К чему я все это говорю? – думал он. – И чего ради? Не для того ли, чтобы убедить себя в том, во что и сам не верю? Этот жуткий, холодный, металлический женский голос по телефону!»
– Все там будем, – изрек он наконец почти с раздражением. – И никому не дано знать, когда и как настанет его черед. А коли так – какой прок выкраивать лишние минуты? И что вообще такое долгая жизнь? Всего-навсего долгое прошлое. А будущее у тебя только до следующего вздоха. Или до следующей гонки. Загадывать дальше никакого резона. – Он поднял свой бокал. – Выпьем за это?
– За что?
– За ничто. За ничто. Ну и еще, может, за чуток отваги.
– Устала я от этой отваги, – проронила Лилиан. – И от бесконечных увещеваний тоже устала. Расскажите мне лучше, как оно там, внизу. По ту сторону гор.
– Тоска. Только дождь. Которую неделю.
Она медленно поставила свой бокал на стол.
– Дождь! – повторила она мечтательно, и это прозвучало как «жизнь». – Здесь с октября дождя не было. Только снег. Я уж и забыла почти, как дождик капает…
Когда они вышли, падал снег. Клерфэ свистнул, подзывая извозчика.
Извилистым серпантином сани ползли в гору. Позвякивали бубенцы упряжи. Заснеженная дорога безмолвно терялась в снежной круговерти. Однако вскоре откуда-то сверху послышался перезвон бубенцов – кто-то ехал навстречу. Извозчик остановил лошадей под фонарем на разъездной площадке, пропуская встречные сани. Лошадь била копытами и недовольно фыркала. Наконец показались сани, приземистые, низкие, они проплыли мимо почти бесшумно и скрылись во мгле. Это были грузовые розвальни, и везли они длинный ящик, укрытый черной клеенкой. Подле ящика слабо колыхался небольшой клеенчатый шатер, из-под которого выглядывали цветы, и еще один, с венками.
Кучер перекрестился и тронул лошадь. Они в безмолвии одолели последние виражи дороги и подкатили к правому крылу санатория. Электрическая лампочка под фарфоровым абажуром выхватывала из тьмы желтый круг света на снегу. Несколько зеленых листков выделялись на этом желтом пятне. Лилиан вылезла из саней.
– Все бесполезно, – проронила она с утомленной улыбкой. – Забыть ненадолго можно, а избежать не получится.