Эрих Фромм – В самый темный час. Как рождается жестокость? (страница 4)
Глубокая нравственная сумятица в сегодняшней Германии, выросшая из этого созданного нацистами смешения истины с реальностью, является чем-то большим, чем аморальность и имеет более глубокие причины, чем всего лишь порочность. Так называемые хорошие немцы часто столь же заблуждаются в своих нравственных суждениях относительно себя и других, как и те, кто просто отказывается признать, что Германией вообще сделано что-то плохое или необычное. Существенное число немцев, которые даже несколько чрезмерно подчеркивают вину Германии в целом и свою собственную в частности, любопытным образом путаются, когда их вынуждают четко сформулировать их мнения; они могут сделать из некоторой не имеющей отношения к делу мухи слона, в то время как нечто реально чудовищное полностью ускользает от их внимания. Одним из вариантов этой сумятицы является то, что немцы, признающие свою собственную вину, во многих случаях являются совершенно невиновными в обычном, земном смысле этого слова, тогда как те, кто в чем-то по-настоящему виновен, имеют спокойнейшую совесть. Недавно опубликованный послевоенный дневник Кнута Гамсуна, который нашел большую и восторженную читательскую аудиторию в Германии, свидетельствует на высочайшем уровне об этой ужасной невинности, превращающейся в манию преследования при столкновении с суждением сохранившего нравственность мира.
Военные дневники Эрнста Юнгера представляют собой, возможно, наилучшее и наиболее честное свидетельство гигантских трудностей, с которыми сталкивается индивид, сохраняя в целости себя и свои стандарты истины и нравственности в мире, где истина и нравственность потеряли всякое видимое выражение. Несмотря на несомненное влияние ранних работ Юнгера на некоторых представителей нацистской интеллигенции, он был активным антинацистом с первого до последнего дня режима, доказывая, что несколько старомодное представление о чести, некогда принятое в прусском офицерском корпусе, вполне достаточно для индивидуального сопротивления. Но даже это несомненное благородство в чем-то остается пустым звуком; как будто бы нравственность перестала действовать и стала пустой оболочкой, в которую индивид, который должен жить, действовать и выживать весь день, уходит на время ночи и одиночества. День и ночь становятся кошмарами друг для друга. Нравственное суждение, оставляемое для ночи, становится кошмаром страха быть обнаруженным днем; и дневная жизнь – кошмаром ужаса предательства для уцелевшей совести, действующей только ночью.
Ввиду крайне сложной нравственной ситуации в стране в конце войны, неудивительно то, что самая серьезная отдельно взятая ошибка американской политики денацификации была совершена в ходе первоначальных попыток пробудить совесть немецкого народа, указав на чудовищность преступлений, совершенных его именем и в условиях организованного соучастия. В первые дни оккупации везде появились плакаты с фотографиями ужасов Бухенвальда, показывающим на зрителя пальцем и текстом: «Ты виновен». Большинство населения узнало о том, что было сделано его именем, благодаря этим изображениям. Как они могли чувствовать себя виновными, если даже не знали об этом? Все, что они видели, это указующий перст, явно показывающий не на того, на кого надо. Из этой ошибки они сделали вывод, что весь плакат – это лживая пропаганда.
Так, по крайней мере, звучит рассказ, который то и дело приходится слышать в Германии. Эта история в определенной мере вполне верна; но она не объясняет очень бурную реакцию на эти плакаты, которая даже сегодня не вполне сошла на нет, и не объясняет приводящее в замешательство пренебрежение содержанием фотографий. И ярость, и пренебрежение порождаются скрытой правдой плаката, а не его очевидной ошибкой. Ибо, хотя немецкий народ не был осведомлен обо всех преступлениях нацистов и даже сознательно держался в неведении о том, в какой именно форме они совершались, нацисты позаботились, чтобы каждый немец знал об истинности какой-либо ужасной истории, и ему не нужно было детально знать обо всех ужасах, совершенных его именем, чтобы понять, что его сделали соучастником неописуемых преступлений.
Это грустная история, которую не делает менее грустной понимание того, что при имевшихся обстоятельствах у союзников было очень мало выбора. Единственной мыслимой альтернативой программе денацификации была бы революция – вспышка спонтанного гнева немецкого народа против всех тех, кто был известен как видный деятель нацистского режима. Каким бы неконтролируемым и кровавым ни было такое восстание, оно несомненно следовало бы лучшим стандартам справедливости, чем бумажная процедура. Но революции не случилось, причем не из-за того, что трудно организоваться на глазах у четырех иностранных армий. Весьма вероятно, что не потребовалось бы и одного солдата, немецкого или иностранного, чтобы оградить реальных виновников от гнева народа. Этого гнева не существует сегодня и, по-видимому, не существовало никогда.
Программа денацификации не только не соответствовала нравственной и политической ситуации в конце войны; она быстро пришла в конфликт с американскими планами по реконструкции и переобучению Германии. Перестройка немецкой экономики в соответствии с принципами свободного предпринимательства казалась достаточно убедительной антинацистской мерой, поскольку нацистская экономика явно была плановой, хотя она не затронула (возможно, пока не затронула) отношений собственности в стране. Но владельцы предприятий как класс были хорошими нацистами или, по меньшей мере, твердыми приверженцами режима, который предложил им, в обмен на частичный отказ от частного контроля, отдать в руки Германии всю европейскую промышленность и торговлю. В этом немецкие бизнесмены вели себя таким же образом, как и бизнесмены других стран в эпоху империализма: империалистически настроенный бизнесмен не верит в свободное предпринимательство – напротив, он рассматривает государственный интервенционизм как единственную гарантию надежной прибыли от своих широко раскинувшихся предприятий. Конечно, немецкие бизнесмены, в отличие от империалистов старого типа, не контролировали государство, но использовались партией для реализации партийных интересов. Однако это отличие, сколь решающим оно бы ни стало в долгосрочной перспективе, не проявилось в полной мере.
В обмен на обеспечиваемую государством экспансию, немецкий предпринимательский класс был вполне готов лишиться своих некоторых более заметных властных позиций, особенно по отношению к рабочему классу. Система контролируемой экономики с большей защитой интересов работников, тем самым стала сильнейшей отдельно взятой привлекательной стороной нацистского режима и для рабочего класса, и для верхушки среднего класса. Здесь развитие в этом направлении опять же не прошло всего пути, и государственное или, скорее, партийное рабство, как мы его знаем по России, еще не стало угрозой для немецких рабочих (хотя, конечно, оно было главной угрозой для трудящихся классов всех других европейских стран во время войны). В результате плановую экономику в Германии, без всяких коммунистических коннотаций, помнят как единственную защиту от безработицы и чрезмерной эксплуатации.
Возвращение к подлинно свободному предпринимательству означало передачу предприятий и контроля над экономической жизнью тем, кто, даже если и несколько заблуждался относительно конечных последствий нацизма, был твердым сторонником режима из практических соображений. Если при нацистах у них не было большой реальной власти, они пользовались всеми привилегиями статуса, и это независимо от членства в партии. И с момента окончания войны вместе с почти неограниченной властью над экономикой они вновь получили прежнюю власть над рабочим классом, – то есть единственным классом в Германии, который, хотя и приветствовал вмешательство государства как страховку от безработицы, никогда всем сердцем не поддерживал нацистов. Иными словами, в то время, когда денацификация была официальным лозунгом политики союзников в Германии, власть была возвращена людям, чьи нацистские симпатии документально подтверждены, и отобрана у тех, чья ненадежность по отношению к нацистам была единственным относительно установленным фактом во всей постоянно меняющейся в других отношениях ситуации.
Еще хуже, что власть, возвращенная промышленникам, была освобождена даже от того слабого контроля, который существовал в Веймарской республике. Профессиональным союзам, уничтоженным нацистами, не было возвращено их прежнего положения – отчасти потому, что у них не хватало компетентных кадров, а отчасти потому, что их подозревали в антикапиталистических убеждениях – и попытки профсоюзов восстановить свое прежнее влияние среди трудящихся полностью провалились, в результате чего сейчас они утратили и то малое доверие, которое могло быть унаследовано памятью о прошлых временах.
Упрямые нападки социалистов на «план Шумана» могут выглядеть глупыми для внешнего мира. Однако их можно правильно понять (хотя вряд ли извинить), если иметь в виду, что в нынешних обстоятельствах объединение рейнско-рурской и французской промышленности вполне может означать еще более согласованное и лучше поддержанное наступление на жизненные стандарты трудящихся. Сам факт, что боннские власти, часто считающиеся всего лишь ширмой для интересов промышленников, так усердно поддерживают этот план, кажется достаточным основанием для подозрений. Ибо, к сожалению, верхушка среднего класса Германии ни забыла прошлое, ни извлекла из него уроки; они по-прежнему верят, несмотря на множество свидетельств обратного, что большие «трудовые резервы» – то есть значительная безработица – является признаком здоровья экономики, и испытывают удовлетворение, если могут таким образом сохранять низкие заработки.