18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Эра Думер – Жрец со щитом – царь на щите (страница 4)

18

Ливий опустил взгляд на ладонь, предупредительно упиравшуюся ему в грудь. Я закипал – и он это прекрасно видел. Он потянулся к моим плечам, но я остановил дружеский жест взором. Вместо этого Ливий сомкнул кулаки.

– Пойми, я не подхожу на должность Царя священнодействий. Выслушай меня. Ты же мой друг – мне более не к кому пойти, и все вокруг чужие: сенат, надменные фламины, ушлые авгуры… Я хочу сбежать и жить так, как велит сердце. – Его желваки дёрнулись. – Меня влечёт иной, порочный путь. Я проклят так же, как и ты.

Звук пощёчины разлетелся многократным эхом. Ладонь обожгло, как и щёку бывшего друга. Ливий прикоснулся к розовому пятну, испортившему бронзу кожи, и вытаращил на меня глаза. Они наполнились детской обидой на телесное наказание.

– Ты – дрянь, паршивый Туций, – гневно сказал я. – Мы с тобой расплачиваемся за грехи отцов. Твой обратился прахом, теперь ты, – ткнул его в лицо, – ответственен за моё увечье. Из-за тебя я такой. Не выдумывай себе проклятий, лишь бы я пожалел тебя и твою судьбу. Грязный вакхант из нас двоих я, моя кровь отравляет сама себя, а не твоя, а должно быть наоборот! Благодари богов, что я слишком мягок для того, чтобы взяться за оружие и отомстить. – Грубо отстранив Ливия, я открыл дверь и на пороге добавил: – Отныне ты – духовный защитник царя Нумы и всего Рима. Не опозорь свой сан. А пороки переложи на плечи жрецу Либера, рабу твоей милости.

Ни разу не обернувшись, я вышел и, заплутав на глазах у изумлённых слуг, вылетел через массивные двери наружу – но это оказался перистиль, внутренний садик, ограниченный по периметру широкими окнами. Выругавшись, я потоптался и вернулся в атриум.

Поймав взгляд слуги, я вздёрнул брови и покивал в сторону окон. Она приоткрыла рот с глупым выражением лица и указала на выход. Наконец-то я покинул проклятую Регию, административное здание и домус Царя священнодействий по совместительству, и шагнул на залитую солнцем улицу.

Как я сошёл со Священной дороги и углубился в менее привлекательную часть города, ощутил всей шкурой предпраздничный полдень. Я слился со скоплением людей и вслушался в разговоры. У ветхой инсулы – пристанища плебеев со множеством комнат – замер, якобы разглядывая гирлянду из сухофруктов, которой украсили фасад, а сам пригрел уши около двух горожанок. Молодая женщина судачила с подругой, и среди скучных небылиц я расслышал следующее:

– Это ещё что! Ты говоришь, дурные знамения – вчера, представь себе, погас Огонь в очаге Весты!

– Быть того не может! – охнула собеседница. – С утра всё горело. Августа живёт рядом с храмом Весты, она бы рассказала, ежели увидала бы что странное. Только крики какие-то посреди ночи. Но оно ж объяснимо, в чащобе вчера жрецы Бахуса бесновались. Как к вакханкам мужиков допустили, всё потеряли. И супругов наших увели, сучьи волчицы!

Я закатил глаза.

– По́лно тебе на вакахнок пенять, – устало возразила женщина. – Кому твой старый хрыч сдался? Они молоденьких жрецов принимают, божественно красивых юношей.

Я невольно оправил одежду, пригладив волосы. Уродом меня точно не считали, а кто-то даже находил привлекательными спортивное тело, могучие руки, редкую в наших краях светлую кожу и густые брови. Одна дева сказала, что серые глаза мои – два блюдца, наполненных лунной водой. Не скрою, польстило.

Моё тело – моя заслуга. С тринадцати лет, как меня настигло проклятие, я без устали отжимался, тренировал удары и упражнялся в спортивных играх, лишь бы отпустило похмелье. Я выработал привычку: если дурно, надо поприседать или поупражняться с метанием диска.

Отец диву давался, для чего мне пробежка, спарринги и подъёмы тяжести. С детства я перебил всю посуду и просыпал бесчисленное множество зерна. Я поднимал даже молодого хряка, из-за чего едва фатально не повредил поясницу. Бегал как проклятый вокруг Рима, вдоль лесополосы, возвращался порой под утро, ибо не мог вспомнить обратной дороги.

Во мне горело неуёмное пламя богини раздора Беллоны. Честно говоря, мне нравилось, как твердеют рельефы мышц, особенно после стабильных тренировок по месяцу. И на это обращали внимание прелестницы – тело говорило о моей выносливости, и им льстило.

Спорт помогал мне контролировать гнев, а его было ой как много.

– А что Августа не видела ничего, ясное дело, – продолжила одна из сплетниц. – Огонь погас глубокой ночью, но его быстро подожгла весталка, охранявшая очаг. Говорят, она сбила руки до кровавых ссадин, пока тёрла палочки для розжига.

– И что же, выпороли её? Сослали? – с кровожадным интересом спросила вторая.

– Тут уж не знаю. Раз поползли слухи, Священного царя весть не миновала. Уж он распорядится, как поступить с нерадивой жрицей. Есть мнение… – сплетница понизила голос, вынудив меня изобразить заинтересованность в ковырянии луковицы, – что кто-то из жрецов Бахуса учинил разгул. Может, даже попытался обидеть весталку! Помнишь Секстия?

– Банщик?

– Нет, Секстия, что живёт неподалёку от восточной стены в кожевенной мастерской.

– И что Секстий?

– Молчит как рыба, но соседи видели, что с утра по его забору будто ураган прошёлся. Из рва грязные следы сандалий вели – витиеватые, ноги у него заплетались. Точно тебе говорю, вакхант перебрал и в обитель Весты заявился. Весталка с ним не совладала, не ответила на приставания, вот и отомстил ей, затушив огонь.

– Какое святотатство! – вторила собеседница. – Боги нас накажут. Предчувствие у меня нехорошее. Посмотрим, что скажут авгуры.

На этом моменте я закончил подслушивать и позволил шумной массе вынести меня на базар.

Торговцы и лоточники заняли удобные позиции, чтобы завлекать горожан жареным мясом, уловом из Тибра и сочными фруктами. По каменистой дороге разливались жир и помои. Я прикрыл рот и нос тогой Ливия и с удивлением распознал аромат шафрана. Туций пользовался ароматическими маслами, как представитель знати.

«Предпочитаю дышать отбросами, нежели притворщиком Ливием», – рассудил я.

Боги, внемля недальновидному желанию, послали на мой путь брызги рыбной требухи. Я отшатнулся от лавочника, который вытряхивал чешую из ведра. Фыркнув, переступил зловонную лужу и подошёл к одной из лавок. Чернобородый этруск принялся наперебой нахваливать товар, подсовывать в корзину тушку курицы, виноград и персики, сверху доложил овсяную лепёшку и сунул в руку запаянный кувшин ослиного молока.

– Давай сброшу цену. Ну, сколько у тебя? – Этруск щербато улыбнулся.

Рот наполнился слюной, а желудок стянулся в узел. Вся прелесть голода ощутилась, когда в нос ударил аромат свежеиспечённой лепёшки. Я хотел отказаться, но в голову пришла мысль, и я снял с себя благоухавшую тогу.

– Э, так дела не делаются. – Торговец скривил лицо и отпихнул одежду. – Меняй на что-то достойное или проваливай!

Я воровато осмотрелся и подозвал этруска к себе. Мы притаились под дощатым навесом, и я заговорщически поделился:

– Ты слеп, достопочтенный? Вглядись! – Я пихнул к носу этруска скомканную красную ткань, пронизанную золотыми нитями. – Фригийская парча. Тонкая работа. Это тога самого Царя священнодействий.

– И что же она у тебя забыла, мальчишка? Украл? – Этруск подвинул корзину с дарами себе, покачав головой. – Нет, ворованное не приму.

– Окстись, я тоже жрец. – Слова должного впечатления не произвели.

Лишь я собрался уходить, этруск остановил взгляд на моей серьге. Он спросил:

– А это что у тебя? Золото?

Я сдавил кольцо пальцами и оттянул мочку, потерев. Глаза заволокла пелена воспоминаний, перебитая утренним жестом Ливия. Я мотнул головой, сбросив наваждение, и решительно освободил ухо от этрусского золота, а сердце – от груза памяти.

До дома добрался, когда солнце светило в зените. Хижина встретила кислым запахом забродивших ягод и липкой лужей, разлитой по гнилым доскам. Оставив выменянные у торгаша яства на заваленном столе, я пробрался к окнам и впустил мартовский воздух. С ветерком в комнату залетела птичья трель и далёкая музыка – подготовка к торжественному шествию салиев шла полным ходом.

Не сдержавшись, я вынул пробку из графина, надкусил лепёшку и запил молоком. Я жевал, остановившись посреди хижины в солнечном решете, отбрасываемом на половицы через окно. Допив молоко, потёр дырку в мочке уха и улыбнулся уголком губ.

Нашу с отцом обитель украшала матушка – она смешивала эссенции с фруктово-ягодными соками и кровью скота, а контуры обводила сажей. По крайней мере, так сказывал отец. Музы Аполлона, быть может, не целовали руки моей матушки, но её фрески, изображавшие виноградную лозу, птиц и шмелей, вьющихся подле, радовали всё детство, несмотря на то, что с её смертью к ним не притрагивались. Цвета померкли, покрытие облупилось, потрескалось. Лилии на изразцах, подаренных супругам, скололись.

Матушка представала передо мной эфемерной фигурой, как ипостась Юноны. Она умерла, когда я думал лишь о молоке и как бы напрудить где попало. Но я любил женщину, даровавшую мне жизнь.

Повсюду валялись сосуды с вином. Клиния, на которой пил и спал отец, пустовала – в эти часы он играл в кости. Фортуна не обделяла старика. На алтаре тлела свеча. Я подошёл к святыне, подобрал воск и выровнял идол Вакха.

Вдруг его лицо, грубо высеченное по дереву, преобразилось в львиное. Измученная морда с искажённой от боли пастью смотрела прямо в глаза.