Энтони О'Нил – Фонарщик (страница 22)
— Вы спали вечером?
— Кажется, да.
— А когда проснулись?
— Когда выспалась.
— Рекомендую вам не дерзить мне, милочка.
Она вздохнула.
— Полчаса назад.
— Значит, в десять часов вы спали?
Молчание.
— И вы не помните никаких снов? Даже обрывков?
— Нет, ничего.
— Вы слышали о некоем мистере Эйнсли?
— Никогда. — Она моргнула, как будто ей что-то пришло в голову, повернулась и уставилась на него своими яркими кобальтовыми глазами. — Почему вы спрашиваете?
Он смутился.
— Я… у меня больше нет вопросов, — натужно ухмыльнулся он и натянул на голову шляпу. — Ну что ж, спокойной вам ночи.
И, с усилием оторвавшись от ее магнетического взгляда, повернулся и с мокрым от пара и пота лицом вышел в ночь.
«Вид мертвого Эйнсли не отпускал меня всю ночь, по этой причине я почти не спал», — записал он в свой журнал, покривив душой. На самом деле спать ему не давал образ Эвелины Тодд: необъяснимая резкая перемена в ее поведении, ее враждебные глаза, неубедительное вранье, что она не видела никаких снов и не знает Эйнсли. И еще этот «Ce Grand Trompeur», таинственное послание, оставленное убийцей. Он на время забыл о нем, но она так и не признала у него в кабинете, что знает французский (как это могло ускользнуть от него?). И на рассвете ему уже казалось, что маленькое, одетое в темное создание из прачечной при всей хрупкости вполне может, по крайней мере в его воспаленном сознании, оказаться смертоносной для человека силой, окутанной жаром и паром. Он вздрагивал под стегаными одеялами от каждого поскребывания в покрытые инеем окна и вспоминал пророческие слова Воскового Человека — «сила, с которой женщина может воздействовать на разум мужчины, посильнее любого ведьмина зелья», — страшась, что в любой момент она может выскочить из темноты, обвить его своими костлявыми конечностями и вонзить когти в тяжело бьющееся сердце.
Глава 10
Канэван жил в уютной конуре на самом верху крутой винтовой лестницы двенадцатиэтажной многоквартирной башни, нависшей над вокзалом Уэверли. В его прерывистый дневной сон вплетались свистки отъезжающих поездов и шипение спрессованного пара. По воскресным утрам он обыкновенно надевал свой полинявший однобортный пиджак, повязывал галстук, шел в какую-нибудь церковь Старого города без особого предпочтения — его родители были разных конфессий, а сам он полагал, что апостолы и вовсе не принадлежали ни к одной, — и бродил потом по отдаленным улицам, раздавая крохи эдинбургским бездомным собакам (по субботам городские жители не выставляли отбросы — наиважнейший источник, поддерживавший собачье существование, — чтобы их забрали мусорщики, и воскресенья становились для собак мрачными днями голода и отчаяния).
Однако в это воскресенье, третье воскресенье адвента, он надел пальто и парусиновые брюки и торопливо направился через весь город к величественному собору Святой Марии Епископальной церкви на улице Пальмерстон, что в Новом городе. Это было существенным отклонением от его традиционного маршрута, но Канэван знал, что перед церквями, которые он посещал обычно, в ожидании его уже собрались собаки, а без денег, чтобы купить им еду, и с сердцем весом с церковный колокол он не мог ни смотреть на них, ни пройти мимо, пообещав то, что не сможет выполнить. Он так и не заставил себя во время службы принять священную облатку, боясь, что поддастся искушению, положит ее на язык, а потом разделит между членами своей голодающей конгрегации.
Служба шла необыкновенно торжественно, ибо ужасы минувшей недели были таковы, что благочестиво бормочущие молитвы прихожане не могли их игнорировать. Они сбились на скамьях в обороноспособном количестве и рефлекторно вскидывались на малейший шорох. Епископ, много лет назад хоронивший полковника Маннока, счел уместным напомнить пастве, что зло питается страхом, но в борьбе трусовато, так что нужно выбросить из головы, будто злодеи неисправимы или сильнее истинно христианского сопротивления. Канэван вышел под гимн, исполняемый во время Дароприношения:
Он испытал облегчение, не обнаружив собак у главного входа, зато крайне удивился, заметив рядом на скамейке знакомую фигуру в норфолкской куртке и воскресном котелке. Так как он никому не сообщал, где его можно найти и даже что остался без работы, Канэван заподозрил, что профессор следил за ним или отгадал его местопребывание с помощью некоей недавно открытой интуиции и теперь терпеливо ждал.
— Знаете, — сказал Макнайт, пряча трубку и поднимаясь со скамейки, — я упомянул ваше обыкновение — вашу привычку кормить собак — на лекции несколько недель назад. Надеюсь, вы не возражаете.
— Всегда рад помочь делу образования, — сказал Канэван, смутившись такой популяризации его деятельности.
— Я, разумеется, не назвал вашего имени, но сказал, что знаю одного лишенного логики человека, который кормит бездомных собак города, способствуя таким образом тому, чтобы они были сыты и плодили бесчисленные поколения неприкаянных животных, запутывая проблему — и голод, и страдание — до бесконечности.
— Я всегда считал, что добрые дела сами по себе плодят другие добрые дела, — возразил Канэван, — так что каково бы ни было число неприкаянных животных, всегда будет равное число тех, кто добровольно их накормит.
— Может быть, — согласился Макнайт. — Но это не меняет вечного закона. С весьма незначительными отклонениями процент голодающих бродячих собак в любом городе всегда один и тот же.
Канэван не сдавался:
— Хоть Бог и подает всем птахам в мире, думаю, у меня остается некий шанс подбросить что-нибудь бродячим собакам Эдинбурга.
Макнайт хмыкнул.
— Неплохо сказано, — сказал он, с явным удовольствием признавая свое поражение, и ткнул тростью куда-то в сторону: — У вас найдется время прогуляться?
— Думаю, да, — согласился Канэван, умолчав, что теперь у него найдется время практически на все. — А куда?
— Назовите это обходом мест, где дорога и беседа ведут к таинственной цели.
— Надеюсь, я не пожалею.
— Глупости, — сказал Макнайт. — Вы рождены для этого.
Они прошли мимо лесов собора и фундамента часовни, и профессор без лишних слов заговорил о том, что его волновало:
— Вы, конечно, слышали о резне на вокзале Уэверли?
— Трудно было не услышать, — мрачно признал Канэван. — Что вам известно об убитом?
— Очень немного, — признался Макнайт. — Он не издавался, и в изданных трудах о нем ничего нет.
— То, что мне о нем известно, не порадовало бы его, будь оно хоть трижды издано.
— Подробности?
— Кое-что случайно узнал.
Проведя большую часть вчерашнего дня в сомнительном раю Хэпиленда, Канэван действительно стал свидетелем разговоров об этом человеке, которым внимал со странным чувством долга.
— Продолжайте.
— Что ж… — Канэван пожал плечами. — Убитый был хорошо известен множеству падших дам.
— Что и требовалось доказать.
— Продавец пикантных рисунков. Недавно был замешан в скандале с диорамой в «Альберт-холле» — это огромные картины, изображающие военные события в Афганистане и Кении. Поставил несколько представлений с какими-то французскими чревовещателями. Жил в Эдинбурге, но много ездил по стране, бывал у других берегов.
— А раньше чем занимался? — спросил Макнайт. — До смерти полковника Маннока, например?
— По-моему, какое-то время жил в Лондоне. На известной стадии служил в армии. Любил демонстрировать дамам свои шрамы. Особенно заметный шрам под глазом.
— Служил в полку Маннока?
— Кажется, нет, но о каком-то периоде своей жизни он, судя по всему, не особенно распространялся. Что-то там с ашанти, он любил хвастаться временем, проведенным на Золотом Берегу. Но все говорят, Эйнсли был известным лгуном, так что это может быть враньем. Отсюда, я полагаю, и послание «Ce Grand Trompeur». Вы слышали об этом?
— Газеты писали.
— И что это значит? Может, как-то связано с его регулярными поездками во Францию?
Макнайт почему-то решил не отвечать.
— Посмотрите на эти дома, — сказал он, остановившись на углу улицы Мэнор и обводя концом трости ансамбль роскошных особняков Коутс-кресит. — Знаете, в числе первых обитателей Нового города был Дэвид Юм. Великий эмпирик в этом маленьком царстве разума и деловитости. Бесконечно гармоничные дома, абсолютно правильные скверы, восхитительно симметричные улицы. Все измерено, пригнано, разбито на участки и однообразно. Триумф серого камня над возмутительным беспорядком природы и всем тем, что неподвластно человеку.
Канэван с восхищением смотрел на залитую солнцем улицу.
— Похоже, вы считаете это святотатством, — сказал он, — а вот другие в самом желании быть ясным и четким видят Бога.
— Слово «святотатство» не отражает принцип Нового города. Это понятие применимо к самому человеку, если Господь отодвинут на задний план.
— Я говорю с Томасом Макнайтом — атеистом? — недоуменно спросил Канэван.
Профессор улыбнулся.
— Сюда, — сказал он, снова указывая тростью, и они пересекли пустынную Майтленд-стрит. — И в прошлое, сквозь туман времени.
Они шли из современного Эдинбурга в темное средневековое сердце города, и Канэван встревожился. В Старом городе им не миновать голодных собак. Они подойдут к нему с мольбой в глазах, и его вывернет наизнанку от боли, что он не в состоянии им помочь. Он засунул руки в карманы.