реклама
Бургер менюБургер меню

Энтони Макгоуэн – Как натаскать вашу собаку по философии и разложить по полочкам основные идеи и понятия этой науки (страница 50)

18

Деррида иллюстрирует свою точку зрения с помощью греческого слова pharmakon, используемого в диалоге «Федр». Это слово означает «яд». Платон описывает письменное изложение как pharmakon. Однако pharmakon также может означать «лекарство». В этом смысле это слово немного похоже на английское drug, которое может означать как «лекарственное средство», так иметь и другие значения. Что бы Платон ни намеревался сделать, как только язык начинает действовать, значения становятся неконтролируемыми. Невозможно не сохранить оба значения, даже если Платон хотел уничтожить значение «лекарство» для слова pharmakon.

Поскольку все попытки понять мир являются лингвистическими (и трудно себе представить, чтобы могло быть иначе), мы никогда не получим окончательный ответ на вопрос: что мы знаем? Истина всегда будет ускользать из рук, как бегающий поросенок…

– Подожди, мы проделали такой путь только для того, чтобы ты сказал мне, что скептики были правы и мы ничего не можем знать?

– Нет, не совсем. Я думаю, что Деррида прав в том, что ни на один вопрос, сформулированный нормальным языком, никогда не будет найден окончательный ответ. И это одно из отличий нормального языка от языка математики. Но «окончательный ответ» не означает «нет ответа», и, возвращаясь к нашему разговору о расписании автобуса, это не означает, что мы не можем получить удовлетворительный ответ на вопрос об автобусе, просто потому, что значение слов «автобус» и «время» будет слегка отличаться для каждого пассажира.

– Так что же мы знаем?

– Я думаю, что имеется своего рода рамочный консенсус. Предположение Канта о том, что где-то существует реальный мир ноуменов, на самом деле не очень проблематично. За исключением мистиков и религиозных мыслителей, лишь немногие идеалисты считают внешний мир фантомом. И, по-видимому, мы действительно приближаемся к видению или по меньшей мере к пониманию этого неуловимого ноумена. Квантовая физика дает нам понимание подлинной природы реальности, которое, вероятно, обрадовало бы Канта. Но странность и инаковость ноумена будет означать, что он всегда останется за пределами знания.

То, что остается, – феноменальный мир объектов, обладающих цветом и весом, запахом и вкусом, – формируется исключительно творческим человеческим разумом. Мы можем «знать это», если подходящим образом определяем слово «знать», применяя правильные стандарты специфики в каждом случае, и не забываем о том, что сама природа языка означает, что во всем, за исключением математического знания, истина подобна свету в холодильнике: вы «знаете», что он выключается, когда вы закрываете дверцу, но такое знание не есть знание…

Вот такая эпистемология. Есть скептики, которые считают, что мы не можем ничего знать. Есть рационалисты, которые считают, что мы можем знать все, но это «все» – вселенная в моем разуме. Есть эмпирики, которые полагают, что наши органы чувств дают нам убедительные доказательства, на основе которых можно формулировать надежные теории о мире вне рамок нашего разума. А есть и те, кто придерживается точки зрения Канта о том, что знание является активным продуктом человеческого разума, который превращает необработанный материал Вселенной в понятные фрагменты.

Но есть одна особая область, где расплывчатое знание кажется неадекватным. Это область, где действительно рождается точное знание – знание, которое является не просто аналитическим, как математика, а синтетическим, позволяющим делать смелые заявления о природе реальности, объективную истинность которых можно подтвердить.

– Здорово. Но, может, в другой раз. Все, о чем я могу думать, – о той колбасе…

– Ладно. Завтра мы обсудим философию науки.

Прогулка одиннадцатая

Муравьи, пауки и философия науки

На этой прогулке Монти и я рассматриваем одно специализированное направление эпистемологии – философию науки. Мы обсуждаем теорию индукции, предложенную Фрэнсисом Бэконом, и двигаемся далее к современным теориям науки, которые выдвинули Поппер, Кун, Лакатос и Фейерабенд.

Следующий день принес лютое яркое зимнее утро. В голубом небе выделялись четкие инверсионные следы. Эта часть Лондона расположена на небольшой возвышенности, а наша квартира находится на верхнем этаже многоэтажного дома, поэтому все, что можно видеть из кухни, – это небо. Во времена моего детства, летом, лежа на спине в высокой траве, мы наблюдали за следами самолетов, так же как теперь молодые люди смотрят телевизор или на дисплеи своих телефонов. Не думаю, что мы когда-нибудь вычитывали какой-то смысл в инверсионных следах (хотя сейчас, конечно, я рассматриваю их как индексы…): мы просто находили эстетическое удовольствие в игре белого и голубого. Связывали ли мы эти линии с теми самолетами, которые их нарисовали? Возможно, мы еще находились в том донаучном возрасте, когда все потрясающее приписывается действиям богов и чудовищ. Я помню, как пытался обнаружить точный момент, когда след полностью растворяется в голубом, напряженно вглядываясь в небо. Конечно, это еще один пример парадокса «Сорит», но если бы я тогда только знал об этом…

«Хороший день для прогулки, посвященной философии науки», – подумал я.

Я позвал Монти, ожидая, что он прыжками примчится в коридор с поводком в зубах. Но ничего не произошло. Я поискал в комнатах и наконец обнаружил Монти: он лежал за шторами, наполовину скрытый ими. Он печально посмотрел на меня:

– Устал. И мое ненадежное бедро разболелось.

– Но нам обоим нужен свежий воздух…

– У тебя еще осталась та сумка?

– Сумка?

– Ну, знаешь, с тех пор, когда я был щенком и еще не мог своими лапами идти всю дорогу в гору до школы.

Это была зеленая холщовая сумка с распродажи излишков армейского имущества. Монти уютно помещался в ней так, что голова торчала. На мой взгляд, это выглядело довольно мило.

– Я думал, ты терпеть не можешь эту сумку.

– Не мог. Но так было тогда. Мы учимся, мы растем. Там это кафе, где мы обычно бывали… Там тепло.

Раньше я пытался писать книги в сети кафе с хорошим Wi-Fi на Хэмпстед-Хай-стрит. Но чаще я сидел там, впав в своего рода ступор после суматохи утра, проведенного в сборах двух детей в школу. В половине случаев на мне под джинсами и проеденным молью свитере все еще была пижама.

Я нашел сумку на полке в платяном шкафу, куда мы складывали вещи, которыми, как мы считали, никогда больше не будем пользоваться, но еще не хотим выбросить, и Монти вошел прямо в нее. Я подоткнул вокруг него его одеяльце, и мы пошли вверх по улице к Хэмпстед-Виллидж.

– Вчера мы говорили о знании. Сегодня мы поговорим о конкретном виде знания, том, которое получает особый статус в нашей культуре. Научном знании.

– Хорошая штука!

– Именно так часто воспринимают научное знание. Науку обычно считают машиной для производства определенности, особого, абсолютного вида истины. Это не чья-то истина – истина с конкретной точки зрения, – это Истина с большой буквы. А поскольку она абсолютна, все, что вам надо сделать, – надеть на кого-то белый лабораторный халат, и вы будете пользоваться плодами его труда в виде зубной пасты или высококлассного чистящего средства для туалетов.

– Ты собираешься основательно подпортить это впечатление, так ведь?

– Ну, я собираюсь поставить под сомнение некоторые распространенные заблуждения относительно научного знания. Но что касается науки в целом, я ее люблю! Наука показала нам красоту и величие нашего мира, от мельчайших частиц до необъятной Вселенной. Наука дала наилучшие ответы на фундаментальные вопросы о том, кто мы есть и почему (или каким образом) мы здесь оказались. Но то, что наука представляет собой простой, беспристрастный способ обнаружения объективной истины, все еще надо доказать. Поэтому я собираюсь поговорить с тобой о том, как философы пытались установить, что делает наука, а превращали это в ряд предписаний относительно того, что наука должна делать.

Давай начнем с небольшой карикатуры на представления людей о том, как функционирует наука. Признаю, что карикатура навеяна просмотром десятков старых английских и американских черно-белых фильмов, но, подозреваю, нечто подобное приходит на ум большинству людей, когда они думают о науке, несмотря на все усилия популяризаторов, старающихся заставить науку выглядеть подобно забаве. Группа мужчин (почти всегда) в белых халатах работает в лаборатории. Они проводят время, глядя в микроскопы, или возятся с какими-то загадочными аппаратами. Они тщательно собирают данные, записывают свои результаты в блокноты или вносят их в электронные таблицы. Наконец у одного из мужчин, нашего героя, подорвавшего здоровье во время долгих поисков Истины, сначала появляется удивленный взгляд, который затем сменяется выражением благоговейного трепета, смешанного с восторгом. Вот он, тот самый момент, когда восклицают: «Эврика!»

Потом ученые стараются воспроизвести важное открытие. К их радости и облегчению, после множественных проверок результат подтверждается. И затем исследователи передают свое открытие практикам, которые будут его использовать для производства нового вида лекарств или бомбы.

Такое представление о науке, воспринимаемой как тщательный сбор и организация данных, которые затем объединяются разумом ученого в теорию, впервые сформулировал Фрэнсис Бэкон (1561–1626).