Энтони Дорр – Весь невидимый нам свет (страница 48)
Ничего не задеть, не уронить.
Если немец снова откроет шкаф, сдвинет одежду, протиснется внутрь и поднимется на чердак, что ей делать? Ударить его по голове подставкой для зонтов? Заколоть разделочным ножом?
Закричать.
Умереть.
Папа.
Она ползет вдоль центральной балки, от которой отходят узкие половицы, к печной трубе в дальнем конце чердака. Центральная балка самая толстая, она должна скрипеть меньше всего. Мари-Лора надеется, что не потеряла направление. Что немец не стоит сзади, нацелив ей в спину пистолет.
За слуховым окошком почти беззвучно пищат летучие мыши, и откуда-то далеко, быть может с военного корабля или из Парамэ, стреляет тяжелое орудие.
Бах! Пауза. Бах! Пауза. Затем долгий свист летящего снаряда и грохот, с которым он взрывается на каком-то из внешних островов.
Из безмысленных глубин выползает отвратительный липкий страх. Из какого-то люка, который надо немедленно захлопнуть, придавить всем телом и закрыть на замок. Мари-Лора снимает пальто и кладет его на пол, не смея даже приподняться: как бы половицы не скрипнули. Бегут минуты. Внизу совершенно тихо. Неужто он уже ушел? Так быстро?
Разумеется, он не ушел. В конце концов, она знает, зачем он здесь.
Слева от нее тянутся электрические провода. Прямо впереди — ящик со старыми записями Этьена. Его фонограф. Старая записывающая машина. Рычаг, которым он поднимал антенну в трубу. Мари-Лора обнимает колени и пытается дышать через кожу. Беззвучно, как улитка. У нее есть две банки. Кирпич. Нож.
7. Август 1942 г.
Пленные
Дистрофичный капрал в протертом хабэ приходит за Вернером на своих двоих. Длинные пальцы, редеющие волосы под фуражкой. У одного ботинка нет шнурков, язычок людоедски подрагивает.
— Экий ты маленький, — говорит он.
Вернер, в огромной каске и новой гимнастерке, затянутой ремнем с надписью «Gott mit uns»[34] на пряжке, распрямляет плечи. Капрал щурится на здание школы в рассветных лучах, наклоняется, расстегивает вещмешок Вернера и перерывает три тщательно сложенные НАПОЛАСовские формы. Вытаскивает брюки, разглядывает их на просвет и явно огорчается, что ему они точно не подойдут. Потом забрасывает мешок на плечо, и Вернер не знает, получит ли свои вещи обратно.
— Я — Нойман. Нойман-второй. Есть еще Нойман, шофер. Он первый. Плюс инженер, фельдфебель и ты, так что нас снова пятеро. Уж не знаю, радоваться ли.
Ни фанфар, ни церемоний. Так Вернер становится солдатом вермахта.
Они проходят четыре километра от школы до поселка. В кафетерии над пятью столиками кружат черные мухи. Нойман-второй заказывает две тарелки говяжьей печенки и съедает обе, потом ржаными булочками вытирает с тарелок кровь. Губы у него лоснятся. Вернер ждет объяснений — куда они идут, в каком подразделении он будет служить, — однако капрал молчит. Сукно петлиц и погон темно-красное, но Вернер не помнит, что это означает. Мотопехота? Химвойска? Старуха забирает со стола тарелки. Нойман-второй достает из кармана жестяную коробочку, вытряхивает три таблетки и заглатывает все разом. Потом убирает коробочку обратно и смотрит на Вернера:
— От поясницы. Деньги есть?
Вернер мотает головой.
Нойман-второй вытаскивает из кармана несколько замусоленных рейхсмарок. Перед уходом он просит старуху принести дюжину вареных яиц и четыре из них отдает Вернеру.
Из Шульпфорты они едут на поезде через Лейпциг и выходят на пересадочной станции к западу от Лодзи. На перроне лежат пехотинцы — все спят, словно какая-то волшебница наслала на них заклятие. В сумерках выцветшие шинели кажутся призрачными, и мнится, будто спящие дышат в унисон, — пугающее и странное зрелище. То и дело из громкоговорителя звучат названия городов, которые Вернер слышит впервые: Гримма, Вурцен, Гросенхайм, — хотя ни один поезд не прибывает и не отправляется. Нойман-второй сидит, расставив ноги, и ест вареные яйца одно за другим, аккуратно складывая скорлупу в перевернутую фуражку. Темнеет. Храп солдат на перроне — словно прибой. У Вернера такое чувство, будто во всем мире не спят только они двое.
Уже глубоко в ночи на востоке раздается гудок. Солдаты вокруг просыпаются. Вернер сбрасывает полудрему и садится. Нойман-второй уже на ногах. Он стоит, держа согнутые ладони одну над другой, — как будто пытается удержать в них шарик темноты.
Со стуком и лязгом сквозь темноту проносится поезд: сперва черный бронированный локомотив, выдыхающий толстый гейзер дыма и пара, потом несколько вагонов, бронеплощадка с пулеметом, за которым пригнулись двое пулеметчиков. Дальше — только открытые платформы с людьми. Они набиты так плотно, что люди вынуждены стоять — кто-то на ногах, бóльшая часть на коленях. Проезжают две платформы, три, четыре. Каждая спереди защищена от ветра чем-то вроде стены из мешков. Рельсы дрожат под тяжелым составом, тускло поблескивая в темноте. Девять платформ, десять, одиннадцать. Все полные. Мешки выглядят странно, как будто они вылеплены из серой глины.
Нойман-второй вскидывает подбородок и говорит:
— Пленные.
Вернер пытается различить отдельных людей, но платформы едут быстро, и он успевает схватить лишь отдельные детали: впалые щеки, плечо, блеснувший в темноте глаз. На них форма? Те, что впереди, сидят, привалившись к мешкам. Впечатление, будто это пугала и их везут на запад, чтобы поставить на каких-то чудовищных огородах.
Некоторые пленные спят.
Мимо проносится лицо, бледное и восковое, прижатое скулой к полу платформы.
Вернер ошалело моргает. Это не мешки. И не спящие. У каждой платформы впереди — стена из мертвецов.
Как только стало ясно, что поезд не остановится, солдаты вокруг улеглись обратно и закрыли глаза. Нойман-второй зевает. Платформа за платформой; человеческая река льется в ночи. Шестнадцать, семнадцать, восемнадцать… зачем считать? Сотни и сотни людей. Тысячи. Наконец в темноте мелькает последняя платформа, за ней еще один пулемет с расчетом из четырех или пяти человек, и вот уже поезд проехал.
Стук колес затихает. Над лесом вновь сгущается тишина. Где-то там Шульпфорта с ее темными башенками, мокрыми простынями, ночными вскриками и мальчишеской злобой. А еще дальше — ревущий левиафан Цольферайна, окна сиротского дома. Ютта.
— Они сидят на умерших товарищах? — спрашивает Вернер.
Нойман-второй сощуривает один глаз и наклоняет голову вбок, словно целится из винтовки вслед поезду.
— Пиф-паф, — говорит он.
Платяной шкаф
В первые дни после смерти мадам Манек Этьен не выходит из своей комнаты. Мари-Лора представляет, как он сидит на кушетке, втянув голову в плечи, бормочет детские стишки и видит шастающих сквозь стены призраков. Тишина за его дверью такая, что Мари-Лоре страшно: не ушел ли он совсем в иной мир?
— Дядя? Этьен?
Мадам Бланшар сводила Мари-Лору в церковь Святого Викентия на отпевание мадам Манек. Мадам Фонтино наварила ей картофельного супа на неделю. Мадам Гибу принесла варенья. Мадам Рюэль как-то исхитрилась испечь песочный торт. Все они стараются не оставлять ее одну.
Час за часом падает высохшим листком. Каждый вечер Мари-Лора ставит перед дверью Этьена полную тарелку, а утром забирает пустую. Она стоит одна в комнате мадам Манек. Здесь пахнет мятой, восковыми свечами, шестью десятилетиями беззаветного служения. Горничная, нянька, мать, сообщница, советчица, шеф-повар — кем была мадам Манек для Этьена? Для них всех? На улице пьяно горланят немцы, паучок за кухонной плитой каждую ночь плетет новую паутину, а Мари-Лоре это вдвойне больно: все живут, как прежде, Земля и на миг не замедлила свой бег вокруг Солнца.
Если бы только сейчас в кухню вошел папа! Улыбнулся дамам, взял Мари-Лору за щеки! Пять минут с ним. Одна минута.
На пятый день Этьен выходит из комнаты. Лестница скрипит под его шагами, старухи на кухне умолкают. Он твердым голосом вежливо просит их уйти.
— Мне нужно было время для прощанья, но теперь я должен сам заботиться о себе и племяннице. Спасибо вам.
Как только дверь за ними закрывается, он задвигает щеколду и берет Мари-Лору за руки.
— Весь свет в доме погашен. Замечательно. Пожалуйста, отойди вот сюда.
Скрип сдвигаемых стульев. Потом стола. Звякает металлическое кольцо в центре пола. Открывается люк. Слышно, как дядя лезет вниз по лестнице.
— Дядя, что тебе там нужно?
— Вот это.
— Что это?
— Электропила.
Что-то теплое, яркое разгорается у нее в животе. Этьен идет вверх по лестнице, Мари-Лора за ним. Второй этаж, третий, четвертый, пятый, шестой, налево — в дедушкину комнату. Этьен открывает огромный платяной шкаф, вынимает старую одежду брата, кладет на кровать. Тянет удлинитель на площадку, потом говорит:
— Будет громко.
— Хорошо.
Этьен забирается в шкаф и включает пилу. Звук отдается в стенах, в половицах, в груди у Мари-Лоры. Она гадает, слышно ли на весь квартал и не думает ли сейчас какой-нибудь немец, что это за звук.
Этьен вынимает прямоугольный кусок из задней стенки шкафа, затем выпиливает такое же отверстие в чердачной двери. Выключает пилу, протискивается к лесенке и поднимается на чердак. Мари-Лора лезет следом за ним. Все утро Этьен ползает по полу с проводами, пассатижами и еще какими-то инструментами, которых пальцы Мари-Лоры не знают. Ей представляется, что дядя плетет вокруг себя какую-то сложную электронную паутину. Он бормочет себе под нос, несколько раз ходит на нижние этажи за толстыми инструкциями и запчастями. Чердачный пол скрипит, мухи чертят в воздухе ядовито-синие круги. Под вечер Мари-Лора спускается по лесенке и засыпает на дедушкиной кровати под звуки дядиной возни наверху.