Энтони Дорр – Весь невидимый нам свет (страница 26)
— Не знаю.
— А далеко она доходит, дядюшка?
— Далеко.
— До Англии?
— Запросто.
— До Парижа?
— Да. Однако я не стремился к тому, чтобы услышали в Англии. Или в Париже. Я думал, если сигнал будет достаточно мощный, может быть, брат меня услышит. И тогда я немного успокою его, защищу, как он всегда защищал меня.
— Ты проигрывал брату его собственный голос? После его смерти?
— И Дебюсси.
— А он когда-нибудь отзывался?
Чердак поскрипывает. Что за привидения пробираются бочком вдоль стен, подслушивая разговор? Мари-Лора почти ощущает в воздухе вкус дядюшкиного страха.
— Нет, — говорит он. — Ни разу.
Парфюмер
Его зовут Клод Левитт, но все называют его Большим Клодом. Уже лет десять он держит парфюмерную лавочку на улице Воборель. Торговля идет плохо и оживляется только на то время, когда солят треску и даже камни в городе начинают вонять рыбой.
Однако сейчас подвернулись новые возможности, а Клод не из тех, кто их упускает. Он покупает у крестьян в Канкале барашков и кроликов, укладывает мясо в два одинаковых виниловых чемодана жены и везет поездом в Париж. В некоторые недели он зарабатывает до пятисот франков. Спрос и предложение. Разумеется, нужно выправлять все бумаги; бывает, кто-то из чиновников чует, что дело нечисто, и требует свою долю. Однако Клод, с его изворотливостью, обходит любые препоны.
Сегодня он весь взмок: пот течет по спине и по бокам. В Сен-Мало пекло. Уже октябрь, пора задуть холодным океанским ветрам, и тогда с деревьев полетят листья. Однако ветер заглянул в город ненадолго и умчал прочь, как будто не одобрил здешние перемены.
Весь день Клод караулит в лавке за сотнями разноцветных баночек и флаконов с ароматами розы, лаванды и муската, но никто не заходит. Лопасти электрического вентилятора медленно проплывают перед лицом. Клод не читает и почти не шевелится, только регулярно запускает руку под табурет, достает пригоршню печенья из круглой жестяной коробки и отправляет в рот.
Примерно в четыре по улице Воборель проходят немецкие солдаты. Они стройные и розовощекие, глаза горят рвением, винтовки дулом вниз заброшены за плечо, как кларнеты.
Солдаты пересмеиваются; от касок на лицах нежные золотистые отсветы.
Клод понимает, что должен их ненавидеть, но его восхищает их выправка, целеустремленность, уверенная походка. Они всегда знают, куда идут, и не сомневаются, что именно туда им и надо. Качества, которых всегда недоставало его соотечественникам.
Солдаты сворачивают на рю-Сен-Филип и пропадают из виду. Клод пальцами чертит на прилавке овалы. Наверху его жена пылесосит: слышно, как она возит щеткой по полу круг за кругом. Его клонит в сон, и он уже почти дремлет, когда из дома Этьена Леблана, чуть дальше по улице, выходит гостящий там парижанин. Худой горбоносый человек, который все время толчется перед телеграфным отделением и выстругивает деревянные коробочки.
Парижанин крохотными шажками, ставя одну ногу перед другой, идет в ту же сторону, что и солдаты. Доходит до конца улицы, записывает что-то в книжечку, поворачивает на сто восемьдесят градусов, идет в обратную сторону. В конце квартала смотрит на дом Рибо и снова что-то отмечает в книжечке. Смотрит вверх-вниз — прикидывает высоту. Покусывает ластик карандаша, как будто нервничает.
Большой Клод подходит к окну. Вот еще возможность. Оккупационным властям наверняка интересно будет узнать о приезжем, который мерит шагами расстояния и записывает высоту домов. Они захотят выяснить, кто ему платит. И есть ли у него разрешение.
Это хорошо. Просто замечательно.
Время страусов
Они по-прежнему не возвращаются в Париж. Ее по-прежнему не выпускают на улицу. Мари-Лора считает каждый день, проведенный взаперти. Сто двадцать. Сто двадцать один. Она думает о передатчике наверху, как он рассылал дедушкин голос за море:
— Когда ты закончишь макет, — спрашивает она папу, — я смогу наконец выйти на улицу?
Он продолжает молча шкурить деревяшку.
Приятельницы мадам Манек приносят на кухню все более страшные, все более невероятные истории. Чей-то парижский родственник, о котором тридцать лет не было ни слуху ни духу, теперь пишет слезные письма, умоляет прислать каплунов, ветчину, кур. Зубной врач торгует вином по почте. Парфюмер поездом возит в Париж мясо и продает с баснословной выгодой.
В Сен-Мало жителей штрафуют за то, что они запирают двери, держат голубей или запасают мясо впрок. Трюфели исчезли. Игристые вина исчезли. Не смотреть в глаза. Не болтать у входа в дом. Не загорать, не петь, не гулять парочками по городским стенам в вечерние часы. Таких писаных правил нет, но все их соблюдают. Налетают ледяные ветры с Атлантики, Этьен баррикадируется в комнате брата. Мари-Лора, чтобы выдержать медленный ливень минут и часов, водит пальцами по раковинам в его комнате, раскладывает их по размеру, по видам, по морфологии, вновь и вновь проверяет порядок, убеждаясь, что не пропустила ни одной ракушки.
Ведь можно же ей выйти на полчаса? Под руку с отцом? Однако папа всякий раз говорит «нет», а из закутков ее памяти звучат голоса:
За городскими стенами курсируют несколько военных судов; лен вяжут в снопы, грузят, вьют из него веревки, канаты или парашютные стропы; чайки в полете роняют устриц или мидий, и от внезапного стука по крыше Мари-Лора резко садится на кровати. Мэр объявляет, что введен новый налог. Приятельницы мадам Манек ворчат, что он их продал, что на этом месте нужен
— А кто спрятал голову в песок, мадам, мы или они?
— Да, наверное, все, — тихо отвечает мадам Манек.
В последнее время она частенько задремывает за столом, сидя рядом с Мари-Лорой, а когда несет еду Этьену на пятый этаж, идет медленно, пыхтя. Почти каждое утро, пока все еще спят, мадам что-нибудь печет, затем, с сигаретой в зубах, уходит в город — отнести пироги или судки с рагу бедствующим и больным. Наверху отец Мари-Лоры трудится над макетом: шкурит, прибивает, пилит, измеряет — с каждым днем все лихорадочнее, будто торопится успеть к какому-то известному ему одному сроку.