Энтони Баучер – Семеро с Голгофы (страница 2)
– Сказав это, – поправил его Эшвин.
Через полчаса Эшвин отложил текст и сел на место.
– Ну что ж, отлично, мистер Лэм, – резюмировал он. – Как вам первое знакомство со стихотворным эпосом на санскрите?
– Замечательно, – ничуть не кривя душой, откликнулся Мартин. – Удивительная мелодика.
– Во всей мировой литературе, – подхватил Эшвин, – есть только три стихотворных размера, которые даются мне в чтении без малейшего напряжения, – английский свободный стих, гекзаметр у греков и римлян и шлока. – Подобно всем высказываниям Эшвина ex cathedra, это прозвучало в высшей степени авторитетно и с полной уверенностью говорящего в своей правоте. И в том же стиле, без малейшей перехода, он осведомился: – Ну что, какие-нибудь интересные детективы вам в последнее время попадались?
Разносторонние интересы доктора Эшвина чаще всего приводили Мартина в некоторое смущение. С необыкновенной легкостью он мог перейти от жесткой критики Вергилия к экстравагантным восхвалениям Огдена Нэша, лучшего, по его мнению, поэта в нынешней американской литературе. Вот и сейчас внезапный скачок от версификационной метрики к детективным романам несколько обескуражил Мартина.
– Интересные – пожалуй, – ответил он, – но хорошими их не назовешь. Чудовищная современная версия «Эдвина Друда», где принцесса Паффер оказывается матерью Джаспера[7].
– Принцесса Паффер, – оживился Эвшин, – это, в моем представлении, единственная загадка в этом неоконченном романе. Все остальные сюжетные мотивы слишком очевидны, что, естественно, и объясняет столь бурные дискуссии вокруг них.
– Если они так уж очевидны, то почему же люди годами пытаются разгадать эти загадки?
– Повторяю, именно поэтому. Самое очевидное – вот что противостоит нашему тупоумному миру, предпочитающему нечто вполне возможное бесспорной истине. Это самое «вполне возможное» редко бывает полностью ложным; просто оно порождает сомнения. А истина отстоит от ошибки гораздо дальше, чем от сомнения. Миром правит moha[8]. – При этом заявлении прозвучал звонок, и доктор Эшвин поднялся со стула. – Не желаете ли пообедать со мной, мистер Лэм? – спросил он.
С облегчением освободившись от академических обязанностей, они закурили и пошли в сторону благоухающего в весенней зелени университетского городка. По дороге Мартин раскланивался со знакомыми, отмечая на лице каждого выражение легкого удивления, какое неизменно возникало, когда его видели в обществе доктора Эшвина. Они и впрямь представляли собой странную пару. Тридцатилетняя разница в возрасте, полная противоположность во всем, что касается воспитания и взглядов, очевидные расхождения во вкусах – но все это более чем компенсировалось существенным сходством в умонастроении и общей приверженностью к пиву и виски.
Именно о пиве Мартин и думал, минуя ворота Сазер-гейт, ведущие на Телеграф-авеню. Эшвин на секунду замедлил шаг и оглянулся на вход в университетский городок.
– Когда я только здесь появился, – заметил он, – на воротах был фриз с изображением обнаженных атлетов. А поскольку обнаженность эта открывала всеобщему обозрению и фаллосы, добропорядочная публика Беркли потребовала убрать фриз. Но больше всего меня порадовало другое: под этой скульптурной группой, изображающей мужчин, явно изготовившихся к началу состязания, значилось имя автора работы: Джейн К. Сазер.
Ублаженный вкусным обедом и интересной беседой, Мартин вошел в кабинет истории. К счастью, рядом с Синтией Вуд оказалось свободное место, и он его занял. Сидеть поблизости от Синтии всегда считалось большой удачей.
– Привет, Мартин, – улыбнулась она.
– Привет. Как Алекс?
– Откуда мне знать? – Голос ее прозвучал неприветливо и резко.
– Извини, я подумал, может быть, ты виделась с ним за обедом.
– Ну, так ты ошибся.
Несмотря на резкость Синтии, Мартин вполне вольготно чувствовал себя на жестком деревянном стуле и смотрел на нее с явным удовольствием. Одного присутствия Синтии было вполне достаточно, чтобы избавиться от тоски любых учебных занятий. Совсем еще девчонкой Синтия решила, что должна выглядеть иначе, чем другие, и вполне преуспела в этом намерении, почти не прилагая к тому усилий. Естественный рост организма сам по себе способствовал решению задачи куда надежнее любых сторонних средств. Она не пользовалась косметикой, и в результате ее черные ресницы, белые щеки и полные алые губы выглядели значительно более эффектно, нежели тому могли содействовать тушь или губная помада «Макс Фактор». Среди сверстниц лишь ее грудь всегда напоминала Мартину о разрезанном пополам гранате, этом удивительном украшении девушек (в самом широком смысле) из сказок «Тысячи одной ночи»; он почти не сомневался, что, соответственно, пупок ее способен вместить целую унцию притираний. Сказать начистоту, Мартин вплел эту мысль в одно свое подражание арабскому стиху, которое, к счастью, затерялось в бумажных завалах.
– Слушай, Син, – рассеянно заговорил Мартин, – как это ты умудрилась выбрать этот курс? Славистика – довольно странная область знаний для обеспеченной девушки, собирающейся оправдать свое существование преподаванием английского языка.
Синтия пожала округлыми плечами:
– Трудно сказать. У меня был свободный выбор, и мне показалось, что поучиться у доктора Лешина будет небезынтересно.
– Ну и как?
– Да ничего, – неохотно призналась она. – Но, видишь ли, у меня есть свои причуды. Я предпочла, чтобы мне выставляли оценки на бумаге, а не на простыне.
Мартин сочувственно кивнул. Доктор Иван Лешин, наполовину русский, наполовину чех, был мужчина привлекательный и исполненный решимости использовать эту привлекательность на все сто процентов. Частные уроки, которые он давал на протяжении своей непродолжительной стажировки в университете Беркли в качестве профессора славистики, уже успели сделаться притчей во языцех, притом что у него была очаровательная молодая жена, русская.
– Слушай, какого черта ты меня постоянно спрашиваешь про Алекса? – вдруг вспылила Синтия.
– Ну, вы же обычно вместе обедаете. Не понимаю, Син, чего это ты вдруг завелась.
– И не надо звать меня Син.
– Это Пол придумал. По-моему, он решил, что таким образом можно будет сказать: видел картину, красивую, как Син[9].
– Мне не нравятся выдумки Пола. Да и сам Пол не нравится, – добавила Синтия, невольно подражая Граучо Марксу[10].
Ничего удивительного, подумал Мартин (в этот момент доктор Лешин вошел в кабинет, и разговор прервался), кому же нравится Пол Леннокс? Откровенный цинизм и безответственность могли оттолкнуть от него любого. А у Мартина были сейчас на то и личные причины, а именно: чудовищная манера, в какой Пол произносит последнюю фразу своего монолога, не говоря уж о невероятно искусственной игре в сцене с удушением. И все-таки Мартин знал Пола получше, чем остальные, и находил в нем какое-то необычное обаяние. Право, он должен больше привлекать Синтию, чем симпатичный, но совершенно безликий химик Алекс Брюс, с которым она обручена. Да обручена ли? Не так-то просто сказать что-либо более или менее определенное об университетских романах.
И пока профессор Пражского университета доктор Лешин разъяснял особенности дефенестрации в 1618 году, мысль Мартина продолжала блуждать вокруг разных предметов, от любовных интриг до «Тайны Эдвина Друда». Загадочное, между прочим, слово – дефенестрация. За ним должно скрываться нечто более волнующее, нежели выбрасывание королевской челяди в окно – в кучу мусора. Доктор Лешин тоже был мыслями явно где-то далеко. Судя по блеску черных глаз, его более занимал вечерний частный урок (интересно, как проводит вечера миссис Лешин, подумалось Мартину), нежели предмет дневной лекции.
Когда она закончилась, Мартин почувствовал облегчение. Впереди был часок отдыха посреди утомительно тяжелого дня. Он нашел укромный солнечный уголок и растянулся на траве, размышляя о разных персонажах в истории.
– Наверное, надо бы мне родиться каким-нибудь Брантомом[11], – бормотал он, – либо по меньшей мере Уинчеллом[12]. Каким-то образом я умудряюсь больше знать о проблемах других людей, не в пример собственным. Син и Алекс… Лешины… Курт и Лупе… Пол в своем одиноком величии… – Так разглагольствовала сама с собой его профетическая душа, выстраивая в определенном порядке ключевые фигуры надвигающейся трагедии – все, кроме одной, и эта одна уже была помечена знаком смерти.
Он пребывал в полудреме, когда часы на ближайшей гостинице пробили три. Выругавшись про себя, Мартин поднялся и побрел в репетиционный зал. Начало репетиции задерживалось. Участники спектакля слонялись с тем напряженным выражением лица, что свойственно актерам-любителям, не уверенным в том, что они твердо заучили слова своей роли. Мартин-то был убежден, что точно не заучили.
Пол Леннокс сидел в одиночестве посреди зала, пытаясь раскурить на редкость неподатливую трубку. Случай едва ли не исключительный – преподаватель истории становится участником студенческого спектакля, однако же Мартин как переводчик пьесы сумел убедить режиссера послушать чтение Пола. И вот в волнующем звучании белого стиха, каким Мартин передал строки Фонсеки, предстал новый Пол Леннокс: рыцарь ХVI века. Его сценическая подготовка была весьма поверхностной (отсюда столь раздражающие Мартина оплошности), но характер Дон Жуана он прочувствовал на удивление точно.