реклама
Бургер менюБургер меню

Энн Пэтчетт – Свои-чужие (страница 21)

18

Франни поставила бутылку скотча на стойку.

— Ну, в лифте-то можете творить что хотите.

Внезапно в зале стало ровно вдвое темнее. Переключая лампы на ночной режим, Генрих всегда убавлял свет так резко, что казалось, будто в баре случилась авария. И всякий раз Франни на долю секунды пугалась, не у нее ли в голове лопнуло что-то маленькое и важное.

— Это знак, — сказал Лео Поузен, возведя глаза к потолку. — Налейте-ка мне двойной.

Франни принесла стакан побольше, потом сунула ноги в туфли и пошла к своим столикам. Ей было неловко просить клиентов закругляться, она ведь давно бросила их на произвол судьбы, но, похоже, за обоими столиками на нее не держали зла. За одним ей сунули кредитную карту, а за другим двое предпринимателей вручили непостижимо крупную сумму наличными и стали натягивать пальто. Когда Франни вернулась к бару, Генрих закрывал пластиковой пленкой миски из нержавеющей стали, укладывая на ночь в холодильник коктейльные вишни.

— Вам дали чаевые за туфли? — спросил Лео Поузен.

Скотч исчез. Лео Поузен сидел, облокотясь на барную стойку и глядя в пустоту.

— Дали.

— И сколько же?

Генрих оторвался от работы и поднял глаза. Он тоже был не прочь услышать ответ на сей неприличный вопрос. Пусть говорить о чаевых не принято, но интересно же.

Франни замялась:

— Восемнадцать долларов.

— Это нам ничего не скажет, пока мы не выясним, на какую сумму был счет. Если эти двое пили винтажное монтраше, то они вас обобрали.

— Не пили они монтраше, — сказал Генрих.

Франни вздохнула. Не объяснять же, что ей нужны деньги, что она ночует на диване у Кумара, чтобы оплатить следующий взнос по займу.

— Двадцать два доллара.

У Генриха вырвалось что-то вроде резкого выдоха, как если бы его ударили в живот.

— Не тем я занялся в жизни, — сказал Лео Поузен.

Генрих взглянул на него с сомнением:

— Вам бы они столько не дали.

— А что другой столик? — спросил Лео.

Франни подняла руку, мол, хватит.

— Я бы в жизни не догадался, — сказал Лео Генриху.

Он полез в карман, вынул и бросил на стойку коричневый кожаный бумажник, распухший от кредитных карт, фотографий, наличных и сложенных счетов. Бумажник упал с мягким «бум», будто бейсбольный мяч, прилетевший в перчатку.

— Вот, — сказал он. — Берите все. У меня сейчас нелады с математикой.

Франни выбила чек, свернула бумажку и сунула ее в чистый бокал для виски. Так было принято в Палмер-Хаусе, маленькое напоминание клиенту, на что он умудрился просадить столько денег. Странствующий голубь весь вечер просидел на скамье рядом с Франни, но что с ним делать дальше? Нельзя сунуть его в сумочку и унести домой, нельзя поселиться с ним в парке, пока он сам не улетит. Слишком холодно и темно.

Лео Поузен вздохнул и открыл бумажник.

— Вы мне даже не поможете? — спросил он.

Франни покачала головой и принялась протирать стойку. Она подозревала, что отчасти дело в математике. Чем пьянее человек, тем менее тверд в дробях, вот и решает — если обсчитываться, так по-щедрому. И еще она думала, не потому ли клиенты дают такие большие чаевые, что им стыдно перед нею за свое пьянство? Или они рассчитывают, что Франни бросится за ними вдогонку и сообщит, что за восемнадцать долларов они могут получить еще ночь любви?

Лео Поузен по-прежнему сидел на месте, только аккуратно положил деньги поверх счета; его стакан и салфетку уже убрали. Все остальные посетители бара Палмер-Хауса ушли. Заглянул из ресторана Хесус, уборщик посуды, — убедиться, что на столах ничего не осталось. Он посмотрел Лео Поузену в спину. Пора было браться за пылесос.

Закрыв смену и надев пальто, Франни вернулась в бар. Пальто у нее было длинное, стеганое, мать купила его для Франни, когда та поступила на юридический. «Спальник с рукавами», говорила мать, и так оно и было: забираясь в постель, Франни частенько накрывалась им поверх одеяла. Она остановилась возле стула Лео Поузена.

— Я ухожу, — сказала она, впервые за все время работы здесь желая, чтобы вечер длился подольше. — Было здорово.

Он взглянул на нее.

— Мне понадобится ваша помощь, — произнес он ровным голосом.

Голубь вспорхнул со скамейки и уселся Франни на колени, тычась головой в складки ее пальто.

— Я позову Генриха.

Она говорила очень тихо, хотя никого, кроме них двоих, в зале не было. Вот поэтому и не следует перехватывать клиентов у Генриха, даже если эти клиенты — знаменитые романисты. Отвечать за них в итоге все равно Генриху.

— Он проводит вас к лифту.

Лео Поузен слегка повернул голову влево, словно хотел помотать ею в знак несогласия, да потерял мысль.

— Не надо звать немца. Меня просто нужно…

Он сделал паузу, подбирая слово.

— Что нужно?

— Направить.

— Найдем кого-нибудь покрупнее.

— Я же вас не прошу меня нести.

— Так будет лучше.

— Мне нужно к лифту. Вам что — не по пути?

Оказывает ли он ей честь своей просьбой? Это была бы самая интересная часть истории, только она никому не станет рассказывать, что Лео Поузен так напился, что не мог сам выйти из бара и ей пришлось ему помочь. Не самое лучшее решение из тех, что случалось принимать Франни, но далеко не самое худшее. И он уже столько для нее сделал задолго до их встречи — всеми своими романами. Она сняла его руку со стойки и забросила себе на плечо. Он привалился к ней.

— Поднимайтесь, — сказала Франни.

Если человека стащить с высокого барного стула и поставить на ноги, он порой оказывается неожиданно рослым. Плечо Франни, хотя она была уже на каблуках, оказалось на уровне его подмышки. Она не ожидала, что он навалится на нее так грузно, но все же устояла.

— Просто постойте секундочку, для равновесия, — попросила она.

— А у вас хорошо получается.

Франни попыталась сдвинуть его руку, ненароком накрывшую ее левую грудь. Куда девался Генрих? Если ушел курить, то и слава богу. А то еще потом припомнит это Франни, хотя с Генрихом никогда не знаешь, что именно его заденет. Она обхватила Лео Поузена за поясницу и стала прокладывать курс меж темными айсбергами столиков.

— Погодите, — сказал он.

Франни остановилась. Он вскинул подбородок с таким видом, словно пытался что-то вспомнить или собирался заказать еще выпить.

— Песня, — сказал он.

Франни прислушалась. Кассета играла для пустого бара. Пели Глэдис Найт и «Пипс» — о том, что отношения закончились, но ни одна сторона не желает это признать. Первые тридцать раз песня Франни нравилась. Потом перестала.

— А что с нею не так?

Лео убрал руку с груди Франни и показал куда-то в пространство.

— Ее крутили, когда я вошел. «Я все думаю, как мне жить без тебя», — вполголоса пропел он.

Генрих любил говорить, что бар — это Западная Германия, и трудовая политика здесь и впрямь царила гибкая и прогрессивная. Вестибюль и стойку портье, однако, контролировала Восточная Германия, и там кишмя кишели советские шпионы, которых еще поди распознай.

— Держись подальше от лобби, — велел Генрих, когда Франни только начинала работать. — Выйдешь в вестибюль — и ты сама по себе. Бар тебе не защита.

Но как оказалось, те, кто работали за стойкой портье, знали Франни в лицо не лучше, чем она их. Рабочая форма, конечно, выдала бы ее с головой, но форму надежно скрывало пальто, а туфли на каблуке может надеть любая дура-постоялица. Роскошный вестибюль Палмер-Хауса был обставлен громадными, обитыми тканью диванами всевозможных видов — были тут и классические, и со спинками-валиками, и круглые, с высокими, похожими на фески серединками. Восточного ковра хватило бы, чтобы застелить баскетбольную площадку. Потолок над галереей второго этажа был Сикстинской капеллой в миниатюре, только место Бога и Адама здесь заняли персонажи греческой мифологии — Афродита и нимфы, то тут, то там выглядывающие из-за блуждающих облаков. В таких вестибюлях туристы любят фотографироваться на фоне гигантских цветочных композиций: ух ты, пионы в феврале! Даже в час ночи здесь бесцельно бродил народ, а за мраморной стойкой выстроились в шеренгу услужливые молодые люди и девушки в строгих темных костюмах. Бар, по крайней мере, закрывался на ночь. Администраторы работали до утра.

Франни нажала на стрелку, указывающую наверх. Где-то минуту они с Лео изучали свое отражение в медных дверях лифта.

— Нет, вам рядом со мною не место, — сказал Лео, поддавшись почти кинематографическому очарованию этой сцены.