Энн Пэтчетт – Это история счастливого брака (страница 4)
И я все это усвоила, но, благодаря вспышке озарения, которые порой случаются с нами в детстве, вынесла для себя гораздо больше. Папа часто вырезал из газет заметки, те, что особенно ему нравились, и посылал нам с сестрой, и я до сих пор чувствую укол нежности при мысли о том, что он позвонил, чтобы прочесть мне эту по телефону. Невозможно было придумать другой подарок, столь же явно дававший мне понять, как хорошо он на самом деле меня знал. Мне нравилась парадная сторона католичества: ребенком, так же сильно, как хотела стать писателем, я хотела быть достойным образцом моей веры и ждала, что монахини и другие дети в школе будут поражены моими самоотверженностью и благочестием, тогда как я, в своей гордыне добродетели, что-то не замечала, чтобы они замечали меня. Я что угодно бы отдала, чтобы стать той сироткой-рассказчицей! Ну разве не лучше было бы оказаться сиротой и не чувствовать, что, проводя Рождество с одним родителем, ты предаешь другого? Но дети не могут выбирать себе невзгоды. Мне оставалось довольствоваться тем, что у меня слишком много родителей, братьев и сестер, вместо того чтобы испытывать в них нужду. Мне хотелось получить что-нибудь такое же необыкновенное, как набор цветных карандашей, а потом иметь возможность отдать их, но я не знала, где найти цыган в Нэшвилле в канун Рождества. Мне так и не пришло в голову заглянуть в гостиную, где четверо моих темноглазых сводных братьев и сестер сидели среди кучек разорванной оберточной бумаги, вне всяких сомнений, расстроенные полезными подарками, доказывающими, как мало их понимают.
Если мне действительно почти ничего не было известно о людях, проводивших Рождество в моем доме, то я на удивление много почерпнула из того рассказа. Рассказчица говорила о том Рождестве как о воспоминании, оглядываясь назад с безопасного насеста взрослой жизни, поэтому я изначально знала, что она выжила. Как бы мне ни хотелось быть героиней той истории, я понимала, насколько лучше, что она сирота из католического приюта, а не девочка из католической семьи, вроде меня. С точки зрения сюжета нет ничего интересного в том, что ребенок из среднего класса отдает цветные карандаши нищенке, но как же я плакала, представляя сироту, расстающуюся со своим подарком. Скудость положения рассказчика ошеломляла лишь до тех пор, пока не обнаруживалась нищета цыган; казалось грустным получить на Рождество только один подарок, пока не нашелся кто-то, у кого не было подарка вообще; это были колеса, двигавшие историю вперед. И все это время я понимала, что история выдуманная. Рассказчица была плодом фантазии. Автор, скорее всего, никогда даже не бывал в сиротском приюте. Я поняла это не потому, что рассказ был неряшливо сработан, а потому что в тот период моей жизни постоянно думала о том, каково это вообще – писать. Писателям нет нужды ограничиваться событиями своей тоскливой жизни и мелочными рождественскими обидами. Они могут создавать новые сюжеты с нуля – не отражения собственного опыта, но истории, говорящие о глубине их эмоций. Короче, нечто, на что была способна я сама.
Первое по-настоящему счастливое Рождество случилось со мной в двадцать два года. Я училась в магистратуре в Айова-Сити, и Джек Леггетт, руководивший в то время программой, попросил меня присмотреть за его домом во время каникул. Это был старый, большой, красивый, промерзший дом. Там были беговые лыжи, притулившиеся рядом с задней дверью, бесконечное количество книг в твердых обложках, которые я никогда не читала, огромный камин на кухне, требовавший моего постоянного внимания. Мой отец в Калифорнии к тому времени снова женился и был счастлив, мои мать и отчим были на грани развода. Моя сестра и наши сводные братья и сестры потихоньку разбредались в поисках Рождества повеселее. В Айове я была одна – вязала, читала. Каждый час, проведенный без подарков и наряженной елки, действовал на меня целительно, и одна, посреди тихого снегопада, я отпустила рождественских духов прошлых лет. Я отпустила все, кроме рассказа о сиротке и ее цветных карандашах, который, сидя на кухне Джека, пересказала себе снова, как делала каждое предыдущее Рождество, как буду делать во все последующие. Эта история – моя сияющая звезда, то единственное, что так важно не потерять из виду. Лучший подарок в моей жизни, никаких свидетельств которого у меня не осталось.
Машина за углом. Прикладной мемуар о писательстве и жизни
Я всегда знала, что буду писателем. Это едва ли не первое, что я о себе помню. К тому времени, как пошла в первый класс, в моей семье с этим уже успели свыкнуться, что, вообще говоря, нонсенс, поскольку читать и писать я научилась достаточно поздно. Надо сказать, в детстве я вообще училась из рук вон плохо. Думаю, меня ни разу не оставляли на второй год только потому, что я могла худо-бедно вымучить рассказ или стихотворение, даже если ошибалась в каждом слове и половину из них писала задом наперед. Какой-нибудь пещерный ребенок царапал на стене картинки с бизонами, кострами и танцами, а я подавала ранние признаки способностей к сочинительству. В третьем классе только оно и уберегло меня от позорного столба, так что я не просто любила писать, но чувствовала своего рода приверженность к этому занятию. Я еще толком не умела завязывать шнурки или определять время, но уже не сомневалась в том, кем стану, и до сих пор считаю эту убежденность величайшим даром в моей жизни. Не могу объяснить, откуда пришло осознание, но я вцепилась в него и больше не отпускала. Оно давало мне цель, влияло на мои предпочтения, пока я взрослела. Хотела ли я устроиться на престижную работу и зарабатывать много денег? Нет, я хотела быть писателем, а писатели бедны. Хотела ли я выйти замуж, родить детей, жить в красивом доме? Опять же нет: к началу учебы в средней школе я уже отдавала себе отчет, что скромные расходы и малое количество ртов позволят мне посвящать больше времени работе. Хоть я и надеялась, что однажды что-нибудь опубликую, при этом была уверена, что прочтут мою писанину единицы, а то и вообще никто. К девятому классу моей ролевой моделью стал Кафка: безвестность при жизни и надежда на посмертное признание. Какой бы юной я ни была, внутренне со всем этим соглашаясь, подобный ход мыслей был вполне оправдан: столь многие писатели из тех, кого мы изучали в школе, при жизни были неизвестны (а то и вовсе попраны, отвержены), что я принимала это за нормальный ход вещей. Дело было также в моем католическом образовании, пестовавшем неприхотливость и смирение. Я не мечтала об авторских отчислениях, экранизациях или международном признании. Успех вообще не входил в мою картину мира. Жизнь, что рисовалась мне, походила на сюжет «Богемы» (о которой я тогда даже не слышала): буду бедной, неизвестной, одинокой, – возможно, в Париже. В чем я себе не отказывала, так это в непременном будущем счастье. Хотя история литературы – во многом история запоев, психушек и самоубийств, я не могла даже помыслить, что буду страдать, если мне достанется то единственное, чего я хочу.
Как оказалось, некоторые детали моего будущего я угадала, по поводу чего-то ошибалась, что неудивительно, ведь и то и другое я выдумала. Католическая академия Святого Бернарда для девочек – не то место, куда в День карьеры приходят писатели, поэтому я двигалась к образу, который сама же себе нарисовала, без сопровождения и чьих бы то ни было советов. И вот где оказалась.
Советов я теперь сама могу с горкой отсыпать, и, поскольку у меня нет ни детей, ни студентов, в основном делюсь ими в публичных выступлениях или статьях. Мысль собрать все эти знания воедино кажется мне очень привлекательной – когда кто-нибудь вновь обратится ко мне с вопросом, я смогу сказать: «Вот, посмотри, я обо всем здесь написала». Все писатели подходят к работе очень по-разному, и хотя одни методы могут быть более действенны, чем другие, неверных путей практически не существует. Некоторые пишут, чтобы узнать, куда ведет история. Они никогда не говорят о том, над чем работают. По их словам, если знаешь, чем все закончится, значит, книга мертва, и писать ее нет никакого смысла. И они правы. Но также есть другие – и я одна из них – которые заранее все размечают. (Джон Ирвинг, например, не начинает работу над романом, пока не придумает последнее предложение.) И мы тоже правы. За годы проб и ошибок я приобрела некоторые навыки, которые рекомендовала бы перенять, но, впрочем, как хотите. Это не инструкция, а рассказ о том, что делала я сама и что помогло лично мне. В дальнейшем, раз уж мы с этим разобрались, я не буду поддаваться искушению уточнять в каждом абзаце, что речь идет о «моем опыте». Все это и есть – мой опыт.
Писательство, если прислушиваться к логике, должно быть естественным актом, одной из функций здорового человеческого организма, такой же, как речь, ходьба и дыхание. У нас должен быть доступ к нестихающему повествовательному потоку, ревущей реке слов, что омывает наши умы; должна быть возможность направлять течение в четкое русло организованной мысли, чтобы другие могли все это прочесть. Посмотрите, сколько всего у нас уже есть: некоторая степень образованности, дающая нам контроль над письменным и устным языком; возможность пользоваться компьютером или карандашом; наконец, воображение, которое естественным образом превращает события нашей жизни в истории, где переплетаются правда и вымысел. У всех есть идеи – бывает, что неплохие, – не говоря уже о том хороводе запутанных эмоций, которым одаривает нас детство. Короче, внутри каждого сидит история, необходимо лишь взять и записать ее.