Энн Пэтчетт – Это история счастливого брака (страница 32)
Как он мог свыкнуться с мыслью, что я не хочу стать полицейским? Это была мечта его жизни, не моей. Папа поступал в академию три года подряд. Раз за разом он пытался обжаловать решение медкомиссии, но его не допускали из-за болезни сердца. Когда он наконец нашел врача, который согласился подмахнуть бумаги, папа не оставил им возможности отказаться от него. Тридцать два года он не выходил на больничный, потому что боялся заново повторять процедуру с медицинской справкой для возвращения к работе. Вот что это значило для него. Так почему бы ему не подумать, что и я могу хотеть того же самого.
Некоторое время после того, как я сдала тест, меня не покидало ощущение провала – хотя я прошла, и результаты моего устного теста, пришедшие через две недели, оказались наивысшими из возможных. Отец сказал, что на его памяти еще никто не получал 100 баллов за устный экзамен. У меня не было того, чем обладал мой отец, чтобы поступить в академию, а если бы и было, теперь я понимала, что книга, которую я намеревалась написать, была невозможна. Когда я думала о тех, с кем сдавала экзамены, об их глубоком и непреходящем желании получить эту работу, я знала наверняка, что никогда бы не последовала совету офицера Крейна сообщать о любом проступке, а уже тем более в письменном виде. Я была своей, даже если не была полицейским, и моя привязанность к этой институции неразрывно связана с моей привязанностью к отцу. Папа всегда настаивал на том, чтобы я не рассказывала историю, если только у нее не счастливый конец.
Поэтому я отложила свои записи, завершила резидентуру в Рэдклиффе и вернулась в Теннесси. Я вернулась к созданию романов. Помимо перепрыгивания время от времени через шестифутовую стену – этот навык я поддерживала, – я вспоминала этот опыт как нечто, чего не делала; как книгу, которую не писала. Но в 2007 году редактор «Вашингтон пост» попросил меня написать эссе о каком-нибудь необычном лете в моей жизни, и я сказала, что напишу статью о том лете, когда пыталась поступить в Полицейскую академию. Перебирая записи, сделанные много лет назад, я вспомнила то главное, что стояло за моими намерениями и все эти годы оставалось неизменным: я горжусь моим отцом. Я горжусь делом его жизни. В течение недолгого времени я видела, как нелегко быть полицейским в Лос-Анджелесе, как просто потерпеть неудачу на этой работе, сколь многие ее потерпели. Мой отец преуспел. Он хорошо служил своему городу. И мне хотелось бы обратить на это ваше внимание.
Факт против вымысла
Я взяла за правило не говорить на публике о «Правде и красоте»[14]. Когда она только вышла, я не поехала в книжный тур и не давала интервью, как поступила бы с романом. Не потому, что я не хочу говорить о Люси или потому, что это меня расстраивает; дело не в этом. На самом деле я люблю говорить о Люси. Но я не хотела рассказывать одни и те же истории снова и снова, пока они не износятся, не примелькаются, не станут рутинной рекламной кампанией книги. Приехать в Университет Майами в Огайо я решила, потому что меня чрезвычайно тронуло ваше желание прочесть и мою, и ее книгу. Я всегда представляла их обе как этакую путешествующую парочку, в том же смысле, в каком мы с Люси были парочкой. И все же не могу отделаться от мысли, как было бы здорово, если бы Люси была рядом, чтобы говорить вместо меня. Так было бы лучше, потому что писательство приносило Люси особенные страдания. В лучшем из возможных миров я бы писала книгу, а она могла бы выйти в свет и давать публичные выступления. Она это обожала. Люси принимала любые приглашения, если ей были готовы оплатить дорогу. У нее был врожденный талант находить общий язык с людьми. Куда бы она ни отправилась, неизменно встречала обожание, и была способна это обожание вместить. Впрочем, она часто опаздывала на рейсы или, едва прибыв на место, забывала, на какое время у нее запланирована лекция. Поэтому вы, к сожалению, получили менее колоритного, но более надежного члена команды, что, полагаю, можно счесть за относительное благо. Если бы я умерла первой, уверена, Люси захотела бы написать обо мне книгу. Правда, не уверена, что она бы за нее села.
Я познакомилась с Люси на несколько лет раньше, чем она со мной. Впервые я увидела ее в первый день нашего первого курса в колледже. Не помню, чтобы кто-то рассказывал мне ее историю, тем не менее она была мне известна, как нам бывают известны интимные подробности жизни кинозвезд. Мы не стремимся их узнать, они будто бы просто просачиваются в наше сознание. В детстве Люси перенесла рак. Она потеряла половину челюсти. Она была одним из первых детей, прошедших через химиотерапию. Она едва не умерла. Я наблюдала за ней со стороны – с интересом, но без желания вмешиваться. В течение первых учебных недель она часто бывала одна – крошечное существо с опущенной головой, прячущее свое уродство под плотной завесой волос, – но очень скоро она стала центром внимания. Она остригла волосы. Она вращалась в кругу самых популярных студентов, старшекурсников, а они советовались с ней и смеялись над ее шутками. Несмотря на то что у нее отсутствовала часть лица, я считала ее обворожительной. Даже не осознавая этого, я придумала историю о Люси, а затем эта история заменила мне знакомство с ней. Я превратила ее в смелую гламурную девушку. Она была подобна героине романа, которая встречается с собственной смертью и выходит из этой схватки еще сильнее, чем была, закаленная в огне собственного опыта. Иногда я здоровалась с ней, встречаясь в столовой, а она смотрела на меня, будто видела впервые, и ничего не отвечала.
Мы ни разу не общались, но я забывала об этом, ведь мне так много было о ней известно. Позже, когда мы подружились, меня искренне удивило, насколько сильно выдуманная мной история не соответствовала ее жизни, но также я была удивлена тем, как много всего угадала. Когда мы обе поступили в магистратуру в Айове, Люси стала поэтом, я писала рассказы. Осенью, перед тем как поле засыплет снегом, поэты играли в софтбол против прозаиков. Мы с Люси сидели у исходных линий – единственные писатель и поэт, сидевшие вместе. Стихотворцы всегда выигрывали, беллетристов это нисколько не заботило. Пускай у поэтов сильные подачи, в жизни им придется тяжелее. Едва ли вам посоветуют заниматься поэзией, если только вы не планируете едва сводить концы с концами. Когда мы выпустились из Айовы, Люси решила попробовать рассказать историю своей жизни, которую столь многие годами охотно рассказывали за нее. Первым делом она написала эссе для «Харперс Мэгэзин» о чувстве свободы, которое испытывала, надевая маску на Хеллоуин. За эссе последовал контракт на книгу, и этой книгой стала «Автобиография лица[15]». Люси ворвалась на литературную сцену – как всегда и планировала; только помогли ей в этом мемуары, а не сборник стихов.
Нас часто спрашивали, соперничаем ли мы друг с другом. В конце концов, мы обе писательницы. Мы учились на параллельных курсах, часто выигрывали одни и те же стипендиальные программы; какое-то время у нас и издатель был один. Могут ли лучшие подруги раз за разом оказываться на одном и том же игровом поле, не испытывая некоторого напряжения по поводу того, кто же вырвется вперед? Мы действительно соревновались в определенных аспектах: кто больше и плодотворнее работал или кто смотрелся более эффектно в нашем одном на двоих бледно-зеленом платье; но когда дело касалось внешних признаков успеха, ни о какой конкуренции речи не шло. Раз уж на то пошло, то, чем мы занимались, было слишком разным: я писала романы, вытягивала истории из своего воображения. Люси была эссеистом, она писала нон-фикшн, опираясь на собственный опыт. Если коротко, она говорила правду, а я лгала.
Люси была моей ближайшей подругой на протяжении семнадцати лет. Я знала ее, как никто на свете, она, как никто на свете, знала меня. Она была невероятно сложным человеком: закомплексованной и раскрепощенной, требовательной и любящей, угрюмой и вместе с тем способной быть душой любой компании. Я знала, что мне не под силу удержать ее в моем сознании такой, какая она есть. Я знала, что с каждым годом после ее смерти память о ней будет размываться. Она сама будет казаться все мягче и милее, а мне бы не хотелось, чтобы это произошло. Именно бесстрашие и свирепость Люси я любила особенно сильно. Почти сразу после ее смерти я написала статью о ней в один журнал. Я подумала, что если запишу все это, нашу общую историю, историю нашей дружбы и того, что мы вытворяли, то смогу запомнить правду о ней. Так же, как это случилось с Люси, моя статья привела к контракту на книгу, и я была благодарна. Мне хотелось рассказать очень о многом. Снова и снова люди спрашивали меня: «Ну что, тебе уже легче? Выглядишь гораздо лучше». Но я не хотела, чтобы мне становилось легче. Я хотела быть с Люси, и книга давала мне эту возможность.
И вот теперь есть три истории: одну я сочинила до личного знакомства с Люси, другую она рассказала мне сама, третью я рассказала после ее смерти. Между этими тремя есть еще три сотни других: те, что Люси рассказывала незнакомым парням в аэропортах, те, что рассказывали о ней глянцевые журналы, те, что я узнала от нее, но не могу рассказать, и те, что она никогда мне не рассказывала, а еще досочиненные факты о ней, которыми делились друг с другом ее студенты и писали в интернете ее поклонники. Каждая из этих историй была портретом необыкновенной, сложной женщины, но не было двух таких, в которых наверняка говорилось об одном и том же человеке. Сам собой напрашивается вопрос: что же такое правда?